Chapter Text
LEBEN-RUNE*
«Третий отдел, выделившийся в отдельную организацию в 1979 году, работал сразу в двух направлениях. Официально сотрудники проводили антитеррористические операции, плотно сотрудничая как с центральным разведывательным управлением, так и с контрразведкой. Примечательно, впрочем, что глава Третьего отдела, полковник Майкл Керриган отчитывался не перед Комитетом Наблюдения, но непосредственно перед Агентством. Это дает основания предполагать, что кроме основного профиля, Третий отдел занимался столь секретными разработками, утечки информации о которых не могли допустить даже в Комитет Наблюдения».
Дж. Шарп, «Книга, которая не будет издана»
рукопись из архива Федерального бюро расследований, США, 1995
АВЕРС
Брэд Кроуфорд больше не пьет снотворного.
Он засыпает под дрожащие ноты Фицджеральд и просыпается под хриплый шансон Армстронга. В Нью-Орлеане, городе джаза и французских шлюх, он временами задерживается на Бурбон-стрит до рассвета, теряясь в громких голосах разношерстной толпы туристов.
Он ловит несколько мелких бусин из разорванной связки, которыми стриптизерша с балкона щедро осыпает прохожих, и уворачивается от пьяного итальянца, падающего в лужу. На светлых брюках наверняка остаются капли, но Кроуфорд не обращает внимания на грязь. Он дышит ею — и дешевой туалетной водой вешающихся на шею проституток. Он смахивает ее с плеча вместе с цепкой рукой. Он брезгливо вытирает помаду со щеки и выбрасывает на землю испачканный платок.
Брэд Кроуфорд возвращается в офис на Белл-стрит 15, чтобы оставить на столе заказ и инструкции. Еще пару суток его не будут беспокоить.
Он ненавидит Нью-Орлеан днем — обшарпанные улицы, облезлые дома с потрескавшейся штукатуркой, кривые деревья и торопливых южан. Он ненавидит тонкую коросту бетона, пластика и стекла, под которой прячется жирная чернокожая шлюха с засушенной куриной лапкой на шее. Он ненавидит разноцветный портовый сброд, называющий себя американцами. Он ненавидит американцев, мирящихся с морской швалью. Он ненавидит Наоэ, который в последнее время слишком часто заходит без стука, и Шульдиха, с которым они разминулись на три с половиной минуты.
Брэд Кроуфорд поднимается на второй этаж и дважды проворачивает ключ в двери. Он задерживает пальцы на рифленом изгибе ручки и улыбается. Он видит трупы, проплывающие мимо Детского музея. Он видит, как старый негр, оседлав крышу собственного дома, грозит кулаком небу. Он заваривает чай и вместо собственного отражения видит сточную канаву, в которой испачканный в дерьме плюшевый мишка тонет рядом с бархатной туфлей на высокой шпильке. Он обжигает нёбо кипятком и облизывает сухие губы.
Он засыпает вместе с обвалом акций на Токийской бирже.
Он просыпается вместе с тонущим паромом в Красном море.
* * *
— В Европу нельзя.
Кроуфорд не объясняет. Кроуфорд не помнит, как он делал это раньше. Рыжий пожимает плечами и заставляет его пить растворимый бульон.
Они застряли в Хакате. Утро пятницы, а дождь все не думает прекращаться.
— Твою мать, — повторяет Шульдих. — Твою чертову мать.
— В Европу нельзя, — повторяет Кроуфорд, отворачиваясь от чашки. В зеркале он видит размытые черты лица. В зеркале он видит седые виски. В зеркале он видит Фарфарелло, который откалывается от команды и умирает. — В Европу...
— Да заткнись ты, мать твою! Никто не собирается в Европу. Никто уже никуда не собирается. Мы сдохнем в этом вшивом порту, и лучше бы мы сдохли сами, потому что когда они нас найдут...
Кроуфорд видит осколки чашки под дверью, хотя слишком слаб, чтобы приподняться и посмотреть. Кроуфорд видит, как...
— В Европу нельзя, — говорит Кроуфорд. — Иначе они нас точно найдут. Скоро будет солнце. Только попробуй отклониться от курса — и я тебя убью.
Потом он засыпает, чтобы присутствовать при ядерных испытаниях в Тихом океане. При убийстве журналиста в багдадском отеле. При свадьбе британского принца.
* * *
— Ты сам приказал кормить тебя этим дерьмом. И не вздумай блевать на мои белые джинсы, — говорит Шульдих.
Кроуфорд не помнит о том, что говорил полтора часа назад. Кроуфорд помнит только о врезающихся в море самолетах. О банкротстве «Энрана». О самоубийстве главного менеджера Центрального Африканского банка.
Возможно, Шульдих лжет. Но Кроуфорд слишком занят, чтобы в этом разбираться. Он увлечен футбольным матчем, в котором Германия делает Бразилию со счетом три — ноль. Он увлечен столбом пепла, поднимающимся с вулкана на Центральной Яве. Он увлечен криками шахтеров, заваленных в китайской штольне.
— Мы в Сеуле, — говорит Шульдих. — Если тебя это интересует. Мелкий съел какой-то местной дряни и не выползает из сортира вторые сутки. Все под контролем, Кроуфорд. Мы ни хрена не отклоняемся от курса. Эй, ты что, опять...
Кроуфорд опять слушает речь сорок третьего президента Соединенных Штатов, переизбранного на второй срок. Кроуфорд опять пытается установить взаимосвязь десятков отделенных временем и территорией событий. Он уверен: все, что он видит — повлияет на него самого. Кроуфорд отслеживает цепочки из сотен звеньев и постоянно соскальзывает, находясь в паре дюймов от цели.
Он уверен: в следующий раз получится.
Раньше ведь получалось...
* * *
Брэд Кроуфорд больше не пьет снотворного, потому что сны приходят днем.
В путаных снах, лишенных звука и цвета, ему помогают сойти с трапа, поддерживая за плечо, когда он пошатывается на последней ступеньке. В зыбких снах слишком яркое солнце бьет в глаза, и смутно знакомые пейзажи, мелькающие за окном такси, складываются в слово «Лос-Анджелес».
Когда его наконец-то оставляют в покое, Брэд Кроуфорд засыпает под автоматные очереди непальских повстанцев.
— Я позвоню в Гамбург, слышишь? Если ты. Немедленно. Не придешь в себя. Я позвоню в Гамбург.
Чужое горькое дыхание — горячей пощечиной. Неделю, говорит Шульдих. Мы торчим здесь уже неделю, и Фарфарелло снова срывает с катушек.
От Шульдиха пахнет виски, а еще — кровью. В ушах до сих пор звенит от громких выстрелов.
— Лицензию удалось пробить только через два месяца, — говорит Кроуфорд. — Я этим занимаюсь.
— Ты... какую лицензию, к чертям собачьим?
— На частную детективную деятельность.
Он прикрывает глаза, чтобы увидеть нефтяные вышки в Мексиканском заливе. Шульдих с ним больше не говорит.
* * *
Кроуфорду жаль тратить время на сон. Он цепляется за крики наемников в Афганистане. Он держится на возгласах маклеров Нью-Йоркской биржи. Он прислушивается к хриплому дыханию умирающего в Йозефовом квартале ювелира.
У Кроуфорда слишком мало времени и слишком много голосов.
— Четыре дня, — говорит самый назойливый голос. — Ты пропал на четыре дня. Ты заставил нас сидеть в чертовой Луизиане четыре чертовых дня.
— Белл-стрит 15. Собери остальных. Мы переезжаем.
На первом этаже — дешевый бар. На втором — офис из двух помещений. Задрипанная приемная и кабинет. Стол, три с половиной стула, несгораемый шкаф, чей хозяин не вернулся из Вьетнама. Старый электрочайник у стены.
— О... — только и говорит Наоэ. Фарфарелло безучастно подпирает спиной дверной косяк. Шульдиха Кроуфорд старательно не замечает.
Над офисом четыре клетушки — кровать, два кресла, журнальный стол и телевизор. Совмещенный санузел, умывальник ютится у тесной душевой кабинки.
— Однако, — говорит Шульдих. Кроуфорд не видит, но готов ручаться: рыжий улыбается.
— Завтра в десять пришел клиент, — говорит Кроуфорд перед тем, как закрыть дверь своей комнаты на два оборота ключа.
Его ждут демонстранты у стен китайского посольства. Его ждут участники похоронной процессии в Ватикане.
За тонкой стеной раздаются глухие возгласы. Надрывно скрипит кровать.
* * *
Блеклые обои в его комнате покрыты паутиной кривых линий. Кроуфорд давно не использует роллер — бумага не дает достаточной площади. Он рисует тонким маркером на стене, нанося слой за слоем. Отслеживая. Отделяя. Отмежевываясь от всего отвлекающего.
Он больше не выходит на улицу днем. Солнечный свет слишком режет глаза. Грязное окно надежно закрывают жалюзи. В его комнате нет места времени. Он забыл, когда в последний раз хотел спать. Иногда он заставляет себя проглотить кусок безвкусной пиццы. Иногда он забывает об этом.
— Кредиторов мы уже искали. Пропавших жен мы уже искали. Любовников мы уже искали. Остались только сбежавшие собачки, — послезавтра говорит Шульдих. Наоэ молча уходит к себе.
— А тебе все неймется, — ухмыляется Фарфарелло. — Заведи себе хомячка, Шульдих. Потом он пропадет, и тебе будет, чем заняться.
— Я хочу завести себе «Ягуара».
— Сперва найди денег на вольер.
Кроуфорд войдет и скажет, что есть новый клиент. Шульдих ни разу не перебьет.
Это будет послезавтра.
Сегодня — они впервые на него вышли.
Кроуфорд улыбается, проводя новую линию на стене. Кроуфорд не зря торчал в Лос-Анджелесе несколько недель, снимая деньги с европейских счетов.
Кроуфорд знает: за ним тянется след. Кроуфорд сам посыпает его хлебными крошками. Кроуфорд ждет, пока ловец будет готов купиться на полдесятка оплошностей. На засвеченное имя. На старую подпись.
Он еще никогда не прятался старательнее.
Последнее, чего он хочет, чтобы вместо нужного ловца на след вышли люди из Гамбурга.
Кроуфорд попеременно жует сигаретные фильтры и колпачок маркера. От густого дыма — не продохнуть, но он не откроет окно. Там слишком ярко. Его тошнит от Нью-Орлеана. Он ставит точку за точкой, размечая узлы, в которых он уже вернулся в Нью-Йорк.
* * *
Брэд Кроуфорд больше не пьет снотворного — лишь временами, когда даже прикосновение одежды к коже начинает раздражать. Когда громкие голоса за окном заставляют бросать в стену тяжелую пепельницу. Когда третий маркер засыхает оттого, что он где-то теряет колпачок.
Снотворное больше не помогает не слышать шагов за дверью.
Снотворное больше не помогает не знать, что дверь не откроется.
Брэд Кроуфорд вторую неделю не запирает ее на ключ. Он считает шаги. Он считает террористов, незаметно проносящих оружие на борт. Он считает выпрыгнувших из горящего небоскреба людей.
Он засыпает под скрип тормозов на 345-й трассе. Его будят колокола собора Святого Павла. Он дрочит, глядя на безуспешные попытки запечатлеть многомерную вероятностную сеть, и тщательно вытирает ладонь об измятую простыню.
Будущее — блеклая тень, втоптанная тысячами каблуков в пыльный асфальт. Будущего не существует — только сотни сотен развилок и неоновых узлов, взрывающихся фейерверком, царапающих воспаленную сетчатку, иссушающих роговицу, заставляющих моргать — слишком часто. Кроуфорд ничего не видит, его то и дело толкают, и мулатка рядом рвет на себе блузку, вываливая упругую грудь на всеобщее обозрение. Крики режут слух, он пытается выбраться из возбужденной толпы, но та лишь теснее смыкает кольцо, и в руки мулатке летит кокосовый орех, а бесконечная процессия следует дальше. Марди Гра, Жирный вторник, языческое светопреставление.
Кто-то предлагает ему воды, чьи-то шустрые руки пытаются нащупать бумажник, он вырывается, ему нечем дышать, а процессия скрывается за углом, увлекая за собой большую часть толпы, руки касаются кобуры и спешно исчезают, вода льется за воротник, он вырывается, но руки держат слишком цепко, он знает, что сейчас проснется, но проснуться не получается. Он жадно пьет, сплевывая на асфальт, и выдыхает с облегчением, чувствуя лопатками стену.
— Вы в порядке? Мистер? Вы...
Он выжимает улыбку и бормочет какую-то подходящую к месту чушь. Он запинается перед каждым глаголом — потому, что не помнит, в каком времени его следует спрягать.
— Мистер иностранец? Мистер британец! Мистер говорит почти без акцента!
Он с трудом сдерживается, чтобы не разрядить ей в голову всю обойму — назойливой суке, которая все никак не уймется. Он должен был проснуться. Он должен был...
Она говорит, что звать ее Лилиан. Она глотает половину звуков — это звучит почти как «Ли-ин». Она говорит, что живет здесь неподалеку. Что ему не следует сейчас оставаться одному. Он долго смотрит на красноватые прожилки под глубокими карими глазами и пытается понять, на каком языке ей следует ответить. Она говорит, что живет с братом, она говорит, что брат — священник в местном приходе, и Кроуфорд впервые жалеет, что рядом нет ирландца, который не упустил бы возможности насолить своему ненавистному богу перед постом.
Ее визгливый голос тонет в шуме прибоя, выносящего тела перепачканных мазутом чаек на шведское побережье.
— Мистер, я вас к врачу... только кто ж сейчас... я скоро, мистер, я позову!
Он наконец-то просыпается, рывком распускает галстук, глотает влажный воздух, сгибаясь и упираясь руками в колени. Он стоит на траве и остервенело трет виски, пытаясь понять, куда его занесло. В тусклом свете фонарей развалины склепов кажутся пригнувшимися к земле тварями, готовыми к прыжку. Он находит крест пошире и садится под ним, прислоняясь к холодному железу. Он знает, что скоро все закончится. Он знает, что осталась неделя.
Двадцать процентов вероятности положительного исхода — это не так уж и мало. Иначе — какого черта он так старательно подставляется?
У него на счетах — достаточный стартовый капитал. У него на хвосте — специальный отдел, подконтрольный не то федеральному бюро расследований, не то напрямик Белому дому. У него в личном деле — черная дыра размером со штат Канзас. Девять лет работы на SZ.
Здесь неожиданно тихо — на старом заброшенном кладбище. Здесь неожиданно удобно думать. Чернокожей змеиной королеве Мари Лаво повезло родиться и умереть вовремя. В ее мире не было порогов, профилей и блока D. Ее могилу смоет с лица земли вместе с остальными. Ее прах смешается с дерьмом и грязью и проплывет по Бурбон-стрит.
Он достает пистолет и прикладывает холодный ствол ко лбу, взводя курок.
Семь к трем, что ему не поверят. Сперва допросят, затем допросят с пристрастием, затем похоронят в гробу с двойным дном вместе с очередным заключенным из «Валла-Валла» на одном из безымянных могильников штата Вашингтон. Три к семи — у него будет шанс на то, чтобы навсегда обезопасить себя от Гамбурга. Чтобы участвовать в поиске и поимке ублюдков из Гамбурга. Все, кто мог бы ему помешать, скончались под грудой мрамора, бетона и воды.
Ствол у виска — лучшее лекарство от спазмов.
Семь к трем. Три к семи. Слишком динамичные развилки и ни единого узла. Слишком много подвижных факторов. Три к семи. Семь к трем. Он видел это еще тогда, выводя группу из-под тонущего маяка. Он еще никогда не видел так ясно.
Семь к трем — и они бы не заметили его, не подавай он так активно признаков жизни.
Три к семи — а в противном случае его убьют через несколько лет, пулей в затылок — потому что приказ, исходящий от куратора потребует: привезти тело.
Семь к трем — и все закончится на несколько лет раньше. Все может закончиться и на неделю раньше намеченного, но Кроуфорд знает, что ни в одном из известных ему узлов он не нажмет на спусковой крючок.
Три к семи — еще не поздно сбежать. Отказаться. Залечь на дно. Вместе с группой, тащить которую за собой ему осточертело. Вместе с немым укоризненным взглядом раскосых глаз. Вместе с испещренной шрамами бомбой замедленного действия. Вместе....
Послезавтра он ни свет, ни заря, позвонит рыжему и прикажет спуститься в кабинет. Шульдих будет тереть глаза и ерзать на стуле, а открытый воротник джемпера выставит напоказ цепочку красных овалов на шее. Послезавтра он, тщательно отводя от рыжего глаза, прикажет ему собираться.
— Мы сворачиваемся, — скажет Кроуфорд. — Мы возвращаемся в Лос-Анджелес.
Через два дня он закажет билет до Токио — чтобы аналитики в Вашингтоне почесали задницу и выслали за ним троих хорошо тренированных профессионалов. Три к семи — и у него получится убедить сухопарого человека, то и дело поправляющего очки в роговой оправе, в собственной лояльности. Семь к трем — и он будет скучать по блоку D. Они не отличаются. Ни целями, ни средствами, ни методами.
Разве что — сухопарый мистер Керрингтон не будет знать о том, каким образом Кроуфорду дается его блестящая аналитика. Главное — ошибаться в правильное время и в правильных местах. Три к семи — и у него получится. Семь к трем — и он не увидит снега на Таймз-сквер.
Шульдих вернется от дверей, наклонится над столом — бледный, с натянутой, подрагивающей усмешкой.
— Они? — выдохнет Шульдих ему в лицо.
Кроуфорд не станет думать о Гамбурге. Он на мгновение прикроет глаза и медленно выдохнет воздух, перед тем как ответить:
— Тебе не о чем волноваться. У них другие дела.
Он снова вдохнет только после того, как за рыжим закроется дверь.
...как шаттл успешно приземлится на космической базе Эдвардс.
...как безработная наркоманка из Мемфиса подбросит годовалого ребенка под клинику Святого Иуды.
...как темно-зеленый микроавтобус подъедет к черному ходу отеля «Мариотт».
«...общая прибыль компании за отчетный период составила 12% — по документам аудиторской компании «Графс и Эндинг». На фоне общего спада в фармацевтической индустрии, после обрушения котировок «ГлаксоСмитКлайн», это результат можно счесть впечатляющим. Обвинения в укрывании от налогов так и остались недоказанными: правление «Ньюкасл кемикалз» по-прежнему настаивает, что налоги, взятые с прибыли компании, полностью отражают деятельность компании на рынке медикаментов США. Точно также бездоказательными остались звучавшие в Европе, в частности в Великобритании и Голландии, обвинения против сотрудников «Ньюкасл кемикалз» в перекупке ведущих специалистов, коммерческом шпионаже и «нечестной игре».
Из доклада руководству АНБ,
подразделение по борьбе с финансовыми нарушениями
РЕВЕРС
Короткий стремительный выпад — блеск-вспышка — и отрубленная рука отлетает в сторону. Фонтан слишком яркой крови из культи плеча. Шульдих морщится: лишенное соразмерности, тело выглядит слишком уродливо. Вообще-то он ненавидит симметрию — но порой исключения необходимы.
И... всё это абсолютно не то.
Обезображенная женщина выгибается и кричит. Кровь продолжает хлестать, заливая экран. Шульдих зевает, и поднимается с места, и, не обращая внимания на возмущение вслед, пробирается к выходу по ногам.
...Глоток слишком теплого воздуха, плотного. Густого, как патока. Пахнущего апельсинами, пылью и разогретым мазутом. Дышать — такая же неприятная необходимость, как и... Шульдих оборачивается на вход в кинозал.
Еще?
Шульдих не знает, что заставляет его торопиться. С того самого дня, как они вернулись в Эл-Эй. Может быть, холод, вернувшийся вместе с ним.
Не то чтобы в Нью-Орлеане было намного теплей.
Шульдих думает о том, что мог бы сейчас оказаться на пляже. Отсюда до Малибу рукой подать. Волны накатывают с шуршанием, как будто разворачивается голубая ткань. И отползают. И накатывают вновь. Звук не надоедает — так же как сыпать меж пальцев мелкий белый песок, оставляющий меловые следы на ладонях. А бледную кожу покалывает ветер и морская соль.
Он понятия не имеет, почему вместо этого остается в городе. Шульдих терпеть не может Сансет-бульвар.
Слишком громкие голоса и гудки машин. Сплошь кабриолеты, и оглушительное многоголосье динамиков сливается в какофонию, добавляя дискомфорта. Вытравленные блондинки в черных очках со стразами, все как одна. Может, начать отрубать им руки — не столь уж плохая идея... Разнообразие. Шульдих начинает понимать Тарантино.
Впрочем, у него собственный сценарий сейчас. И свои собственные планы на вечер.
— Спускайся, — говорит он ирландцу, прижимая плечом мобильник, щелкая пальцами проезжающему такси. — Я буду минут через двадцать.
Фарфарело кладет трубку. Фарфарелло не говорит ничего.
Фарфарелло будет стоять у входа в гостиницу ровно через двадцать минут.
* * *
Оба молчат в машине: привыкли понимать друг друга без слов, или им просто нечего сказать. Впрочем, водитель-индус в ядовито-малиновой футболке тараторит за троих, перемежая невразумительный поток слов улыбками, слишком бурной жестикуляцией, периодически вдавливая клаксон, яростно, словно пытается продавить насквозь... У него такой густой акцент, что Шульдих не понял бы ни слова, даже если бы попытался. Он дожидается паузы, чтобы бросить: «Заткнись», но не получает никакой реакции, кроме очередной широченной улыбки — и очередной бесконечной тирады.
Ирландец бросает на телепата вопросительный взгляд, и тот в ответ пожимает плечами. А затем начинает смеяться. Обрадованный, таксист оживляется еще сильнее, и тычет рукой куда-то вперед, и, кажется, говорит о неэвклидовой геометрии.
В конце концов, почему бы и нет?
...В Эл-Эй Шульдиху хотелось вернуться — все то время, пока они торчали на Восточном побережье. Новый Орлеан был дешевой декорацией. Дурацкой ловушкой, где пахло мышами и мокрым картоном. Зеленые двери, и негры в чинных белых шляпах на Бурбон-стрит. Ловушка...
Комната Кроуфорда, с исчерканными снизу доверху стенами — душная, липкая, как смятый комок паутины. Холод и сырость снаружи. Временами ему казалось, что он уже никогда не согреется. А Эл-Эй почему-то представлялся свободой. Пляж. И гребаный океан.
...Особенно нелепо — после маяка. И свинцовой тяжести в легких. Кашля, раздирающего гортань. Он помнит, как проминался влажный песок под дрожащими от слабости ногами. Как он хватал его пальцами — полз, точно по вертикальной стене... вперед или вверх... и чертов песок не желал держать, и растворялся, и волны норовили утащить обратно... Как...
В Новом Орлеане это перестало иметь значение. Или раньше.
Сырость и холод пришли за ним сами. Въелись под кожу. И даже у сингл-молта был ржавый привкус морской воды.
Новая жизнь — подарок Кроуфорда — явственно отдавала дерьмом.
— Наги тебя искал. — Голос ирландца неожиданно вклинивается в паузу, когда таксист сворачивает вправо на Слаусон-авеню.
— Нахрена? — Впрочем, Шульдих не ждет ответа. Фарфарелло смотрит в окно, медленно проводя языком по губам.
В последний раз они разговаривали с японцем... когда? Да черт его знает. Недели две назад, если не больше. Когда Наоэ не сидит взаперти у себя в комнате — то пытается что-то сделать для Кроуфорда. Последний, кому это еще не обрыдло. Маленький бледный камикадзе... цепляется за чувство долга и за ритуалы, за привычную монотонность рутины — ну, каждому своя соломинка, и Шульдиху наплевать.
У него самого безмятежное, запечатанное наглухо лицо американца давно уже не вызывает даже желания ударить.
...Желание возвращается — только когда Кроуфорд вдруг «просыпается» и начинает говорить.
Как например: «Мы едем в Лос-Анджелес». Как например: «Сними номера в «Мариотте» на пятом этаже». Как например: «Проверь бензин».
И Шульдиху наплевать, что гребаная горючка закончилась как раз на полдороге: он все равно не станет смотреть — и в следующий раз.
Мобильник звонит — как раз когда такси тормозит у обочины.
— Дальше Мэйн-стрит я не поеду. — У водителя неожиданно пропадает акцент. Впрочем, он больше жестикулирует, чем говорит. Скрещенные руки перед лицом и судорожное дерганье подбородком — это «нет». Точное «нет». Фарфарелло опять вопросительно смотрит на Шульдиха. — Там, дальше... Южный Централ, не поеду, и вам не надо! Я ж вам говорил... там опасно... Да вон, темно уже...
Телефон продолжает трезвонить.
Водитель тычет смуглым пальцем в солнце, растекающееся багровой лужей по утыканным антеннами крышам домов.
Фарфарелло проводит языком по губам.
Шульдих швыряет на переднее сиденье сложенную пополам стодолларовую купюру.
— Утром приедешь за нами сюда. — И вылезает из машины, с трудом подавляя желание грохнуть трубку о раскалившийся за день асфальт.
Такси рвет с места, оставляя на развороте дымящийся след. Фарфарелло оглядывается по сторонам, принюхивается, втягивая ноздрями горячий ветер. Ухмыляется, оправляя свою безрукавку. Шульдих наконец поднимает руку и говорит: «Алло».
— Мы проверили ваши сведения, мистер... Клаус. — На том конце провода сухой чеканный голос и не думает тратить время на приветствия и лишние любезности. Голос поскрипывает бетонной пылью. Голос делает паузы — именно там, где и должен. — Эдинбург. И Берлин. Вы не хотите добавить что-то еще?
Шульдих молчит. И улыбается прямо в мембрану. Он абсолютно уверен, что тот, второй, слышит его улыбку.
— Однако сумма, которую вы запросили, мистер Клаус. Она неприемлема. Вы не ошиблись, когда считали нули?
Шульдих делает знак Фарфарелло и отступает в сторону, с дороги, когда прямо на них из-за поворота вылетает кавалькада ревущих мотоциклов. В руке у ирландца мелькает и исчезает нож. Они на пороге негритянского квартала. Неудивительно, что таксист оказался ехать дальше. Вокруг — обшарпанные бетонные стены, ни клочка зелени, торчащая арматура из вывороченной бетонной плиты, мусор повсюду, а из открытых окон — детские вопли, и женский визг, и рев телевизоров, и гулкое буханье ударных, как торопливо бьющийся пульс.
— Ошибся? Ну, если вы так говорите... Полагаю, можно добавить еще один ноль. Или два. — Из открытых окон пахнет специями и разогретым маслом. Прелыми пеленками. Марихуаной. Сексом. — Не думаю, что вы уже успели проверить Лимож.
Он дает отбой, не дожидаясь ответа. И уверенно направляется вперед. Плотный воздух прижимается кляпом к лицу — удушливый, пыльный, горячий.
Шульдих не оборачивается к ирландцу, даже не смотрит, идет ли тот следом. Ирландец по-прежнему молчит, и это только к лучшему. Если Шульдиху чего и будет недоставать — так только вот этого молчания. Но сейчас он не думает об этом, пробираясь между грудами мусора между домами, пригибаясь под угрожающе скрипящими пожарными лестницами, огибая полусгнившие каркасы машин.
Он ловит взгляды — из всех щелей, из темных провалов окон. Жадные, крысиные взгляды. Ловит жадные крысиные мысли. «Криспсы». И «Бладсы». И «Ньюбай»... Он улыбается. Он, кажется, наконец нашел именно то, что искал.
* * *
Тот, кого находит Шульдих, называет себя Большим Тэ, и немец посмеялся бы над банальностью, если бы кличка не отвечала истине. У Большого Тэ кулаки размером с голову младенца, распахнутая до пупа шелковая черная рубаха и цепь на шее толщиной в палец. Лоснящаяся, точно смазанная маслом, иссиня-черная кожа — и зубы, белые, как кокос.
Вероятно, они могли найти и кого-то получше. Но телепат не самоубийца: он вытянул из чужих мозгов имя первого попавшегося громилы, из тех, кто жил ближе всех. Углубляться в эти трущобы без провожатого, даже вдвоем с ирландцем... Нет. Это явно не было бы удачной идеей.
— Джесс Патридж, по кличке Тюфяк, — бросает он с порога, и слышит, как негромко хмыкает Фарфарелло за левым плечом. Джессом Патриджем звали их инструктора по стрельбе. И тюфяком он точно не был. Но Шульдиху оказалось лень придумывать имя. — Его ищут парни с Восточного побережья. — И начинает сыпать именами и кличками, уже вполне реальными, потому что не зря все-таки проторчал три месяца в этом гребаном Орлеане... прежде чем, не меняя интонации проронить: — Полторы штуки баксов — тому, кто поможет его разыскать.
Круглые глаза навыкате мелко моргают. Шульдих почти может слышать, как скрипят извилины в выбритой налысо голове, годной на то, чтобы проламывать стены — но вряд ли на что-то еще.
— А причем тут я? — Толстые пальцы озадаченно дергают мочку уха.
Этот парень был здесь в девяносто втором. Этот парень помнит еще Реджиналда Дэнни. Кровь на бейсбольных битах. Отлетевшая в сторону красная бейсболка на разделительной полосе...
Шульдих улыбается со всей безмятежностью человека, которому абсолютно нечего больше терять.
— Потому что тебе нужны полторы штуки баксов. И ты знаешь все местные кабаки, где он может торчать. Пошли.
* * *
...Больше всего Шульдиха удивляет то, что когда он с первыми лучами солнца, пошатываясь от усталости, выходит обратно на Мэйн-стрит, — такси уже стоит там и ждет.
Если бы машины не было, он бы, наверное, заснул прямо на асфальте.
А так — засыпает на заднем сиденье, пахнущем пылью и дезинфектантами. Конечно, не раньше, чем назовет водителю адрес отеля. Но...
...значительно раньше, чем успевает услышать вопрос:
— Эй! А где же ваш одноглазый приятель, мистер?
* * *
Шульдих спит.
...и чувствует кровь на чужих разбитых губах...
...и боль в чужом вывернутом запястье...
...и хруст костей, ломающихся от удара...
...и удар всем телом о стену, от которого перед чужими глазами вспыхивают багровые радуги...
...и...
Шульдих спит всю дорогу до «Мариотта», беззвучно постанывая во сне, и морщится, не просыпаясь, когда ощущает на себе подозрительные взгляды то и дело оглядывающегося таксиста.
— Насилие отвратительно, — неожиданно объявляет он индусу, приоткрывая левый глаз, когда машина сворачивает к отелю. — Я ненавижу насилие, и ваш Махатма Ганди был прав.
Он вытаскивает из бумажника купюру. Свои полторы штуки баксов Большой Тэ так и не получил: под утро, по знаку телепата, Фарфарелло прикончил их провожатого в какой-то пропахшей мочой подворотне, на выходе из очередного бара — после ночи, проведенной в бесплодных поисках человека, которого Шульдих и не пытался найти. И этот акт насилия был самым бесполезным из всех.
Фарфарелло убивает так жадно — что из него нечего взять. Иначе немцу не пришлось бы ввязываться в эту гребаную авантюру.
— Если бы я был ветеринаром, — продолжает он тем же задумчивым тоном, протягивая таксисту деньги, — то резал бы собакам хвосты по кусочкам. Из жалости. А ты езжай осторожнее — и смотри, не задави священную корову, приятель...
Шульдих выходит из машины и оборачивается. И смотрит ей вслед...
...ровно до того момента, пока ошалевший от непонятных слов странного пассажира индус внезапно не бросает руль, пытаясь отогнать примерещившуюся осу — не путает в суматохе педали тормоза и газа — и не вылетает на полной скорости на встречную полосу...
...Грохот, визг тормозов, скрежет и звон бьющегося стекла Шульдиха уже не интересуют. Он проходит через холл, с наслаждением вдыхая кондиционированную прохладу — в те несколько секунд, что служащие отеля, все как один, устремляются к дверям, чтобы поглазеть на аварию.
Ни один не обратит внимания на странного постояльца в перепачканном и помятом костюме, от которого слишком явственно несет травкой, дешевым пойлом и чужой кровью.
На пятый этаж он поднимается пешком. И вовсе не ради того, чтобы не видеть себя в зеркале лифта.
* * *
...Комната Наоэ девственно пуста: ни вещей, ни одежды. Только след едва уловимого запаха в воздухе. Сигареты?
Зато у себя в номере, на журнальном столике Шульдих обнаруживает то, чего там не оставлял.
Осторожно опуская протестующее тело в кресло, он смотрит на немецко-японский словарь... достаточно долго, чтобы решить не брать его в руки. Наги не настолько сентиментален, чтобы оставлять записки между страниц. И без того этот жест...
Впрочем, чуть больше, чем просто прощальный подарок.
Шульдих откидывается назад, упираясь затылком в мягкий подголовник.
Полчаса или больше... Время исчезает — а затем появляется вновь.
Шульдих принимает это как должное — и наконец идет в душ.
Номер Кроуфорда — как раз напротив его собственного.
И он ничуть не удивляется тому, что дверь оказывается не заперта.
* * *
Шульдих останавливается на пороге комнаты, привалившись плечом к косяку. Дверь за спиной мягко захлопывается, и этот слишком тихий, вкрадчивый звук почему-то вызывает желание поморщиться — куда больше, чем недавний грохот аварии на дороге, или ночной беспредел негритянских кварталов. Взгляд проскальзывает по неподвижной фигуре в кресле. В сторону.
А Кроуфорду и подавно все равно куда смотреть. В стену. В окно. И люди не более чем движущийся рисунок на обоях.
Чертов придурок...
— Заранее ты мне, конечно, сказать не мог?
Он начинает резче, чем собирался. Он не собирался с этого начинать. Он вообще не собирался... Свет, льющийся из окна, очерчивает предметы слишком резко. Глаза после бессонной ночи саднит, как будто в них сыпанули бетонной пыли.
В этот момент Шульдих почему-то жалеет, что так и не взял в руки чертов словарь.
...За последние полгода он уже успел привыкнуть к этому взгляду «сквозь». Иногда Кроуфорд вообще не считает нужным отвечать. Фокусироваться на реальности.
Однако сейчас, когда чужое лицо все же оборачивается к нему, медленно, как в толще воды, Шульдих чувствует неожиданный прилив раздражения.
Американец чуть заметно кивает.
— Он поломается, когда ты уйдешь.
Блядь.
— Я про Наоэ, Кроуфорд. Какого хрена ты мне не сказал?
Он знает, что не должен заводиться. Сейчас девять утра. В десять, самое позднее — в пол-одиннадцатого, ему позвонят. Он должен успеть закончить до этого, и ни хрена не успеет, если начнет заводиться.
Но ровный, без пауз механический голос, как будто начитывающий с листа:
— Я про Фарфарелло, Шульдих. Когда ты уйдешь, он поломается, — отдается пульсирующей точкой в виске и заставляет ногти впиваться в ладони.
Какого черта? Он не хочет слышать про Фарфарелло. Он не хочет думать о Фарфарелло. Ирландец даже не заметил, когда он ушел. Ирландец остался там, где сможет выжить... какое-то время. И что Шульдиху за дело, если...
— Значит, так и будет. Ты меня к нему нянькой не нанимал. — И с него хватит чужого груза. Ответственности. Там, куда он идет, — место только для одного.
Он встряхивает головой. Кончики волос, еще влажные после душа, неприятно бьют по шее, цепляют подбородок.
А Кроуфорд безучастно пожимает плечами.
— Значит, так и будет.
И самое дерьмовое — что ублюдку действительно все равно.
...Это не имеет, кажется, никакого смысла. Впервые за все время — Шульдих осознает, что он опоздал. Со своим ожиданием. С идиотскими планами. С...
Чертов гребаный идиот...
Ну, и ничего другого теперь уже — кроме тупого, бессмысленного упрямства.
Шульдих проходит в комнату, едва не споткнувшись о чужой взгляд, как о проволоку, но все равно, как ни в чем не бывало разваливается в кресле, перекидывая ноги через подлокотник.
Дешевое представление? Может быть. Так он никогда и не требовал больших гонораров...
— Ну и? — Смотреть на гладко выбритое лицо Кроуфорда — непривычно. В Новом Орлеане тот не считал нужным тратить время на то, чтобы выглядеть презентабельно. Может, что-то в здешнем воздухе?.. Или местные крашеные блондинки?..
Шульдих кривится в ухмылке. Он не собирается конкретизировать свой вопрос — и почти удивлен, когда американец неожиданно пожимает плечами.
— И всё.
Всё?!
— Ты... — Он не выдерживает. Он начинает смеяться. Смех ничего не значит сам по себе — Шульдих смеется всегда, но реже всего — когда ему действительно смешно. — Ты... гребаный сукин сын, Кроуфорд. — Он опять встряхивает головой, откидывая назад волосы, чтобы не лезли в глаза. В Штатах он больше не носит бандану. — Чертов. Гребаный. Сукин. Сын.
И получает едва заметную тень усмешки в ответ:
— Ты не первый.
...Но может запросто стать последним, если возьмет — и к гребаной матери пристрелит этого ублюдка. Здесь и сейчас.
Рука оглаживает рукоять пистолета через ткань пиджака.
— С вероятностью в семьдесят процентов, первый выстрел будет мимо цели, — кивает американец.
Ублюдок...
— ...А потом горничные вызовут полицию... а потом судья придет на заседание с похмелья и впаяет мне электрический стул... а потом прилетят марсиане... а потом президентом выберут эту... как ее там... Монику Левински... — Шульдих, не выдержав, перебрасывает ноги на пол. Подается вперед, упираясь локтями в колени. Шульдих ненавидит будущее — особенно когда ему его преподносят... вот так. — Кроуфорд, тебе самому-то не надоело?
— Они приедут раньше полиции. У тебя полтора часа, чтобы успеть с ними разминуться.
Полтора часа?
Шульдих раздраженно поднимает бровь.
— Они?.. Марсиане — или Моника Левински?
Сигарета мелькает в длинных пальцах. Когда-то точно так же Кроуфорд вертел свои вечные авторучки.
— Для простоты назовем их агентами спецназначения.
Мелькает — и прячется — и появляется вновь. Еще чуть-чуть — и ублюдок ее сломает. И просыплет табак на ковер. Аккуратной коричневой горкой.
Если следить только за этим и не думать ни о чем больше — то можно даже не засмеяться.
— Простота — твой конек, Кроуфорд, это я уже понял. А делиться своими гребаными планами с командой заранее — не наш метод. Да. Можешь не уточнять. За полтора часа — спасибо. Полторы минуты, конечно, придали бы остроты нашему прощанию... но я не в обиде. Еще что-нибудь?
Оторвать взгляд от сигареты в чужих пальцах требует некоторых усилий. Но теперь — Шульдих вновь смотрит на выбритые до синевы щеки. Вспоминает приказ американца, едва они вернулись в Эл-Эй — не светиться в городе. И не контачить с ним нигде за пределами отеля. И...
Он болван, что не догадался сразу.
И четыре авиабилета — красно-белые обложки, на тумбочке у кровати... он замечает их только сейчас.
Может, Кроуфорд и почти превратился в овощ — но не стал идиотом.
Впрочем, в этом Шульдих никогда и не сомневался.
Впрочем, это не меняет ровным счетом ничего из.
И уж точно — остался таким же сукиным сыном, каким был всегда.
— Команды нет, Шульдих. Тебе ли об этом не знать?
...И, как ни странно, в бешенство приводят не слова — улыбка. Равнодушные бледные губы на бледном лице. И пустой взгляд — в себя — в пустоту.
— Конечно, нет. И не было. А мне стоило еще тогда, блядь, позвонить в Гамбург... Если я еще не посылал тебя на хер сегодня, Кроуфорд, — считай, сделал это только что.
— Думаешь, он успел сменить номер?
...Он не станет ничего делать. К черту. Гребаный придурок — и... к черту!
Не станет.
Шульдих еще немного подается вперед. Немного — но позвоночник натягивается, как струна.
— Полтора часа, ты сказал?
Вместо ответа, американец аккуратно разламывает сигарету на две ровные половинки. Откладывает на стол. И снова откидывается на спинку кресла.
...И отвечает:
— Час двадцать пять, — ...уже когда Шульдих, соскользнув с кресла на пол, оказывается у него между коленей. И медленно тянет ремень брюк на себя.
* * *
...Рука опускается на затылок. Оттягивает волосы назад — не слишком резко, но достаточно жестко, чтобы Шульдих не сопротивлялся. Поднял голову. Взглянул наверх.
У Кроуфорда злое, напряженное лицо. И злая, напряженная усмешка. Да, взглядом отвечает Шульдих. Именно так. И короткий кивок — почти как команда, в ответ.
— Час двадцать пять...
Телепат дергает плечом и вновь опускает голову. Времени вдвое больше чем требуется — но это не значит, что он собирается терять его зря.
* * *
...Мыслей — не существует. А ощущения свиваются в кольцо.
Кольцо губ на чужой напряженной плоти. Язык, скользящий по коже. Медленно. Шульдих концентрируется на каждом витке рисуемого узора. На том, как головка раз за разом упирается в нёбо. На том, как туго подбираются мышцы живота — под ладонью, скользнувшей вверх.
Коленям жестко на ковре, и неудобно подвернута нога. Но он не станет менять позу. Проводит пальцами по груди Кроуфорда. Другой рукой обхватывает основание члена. Слегка сжимает мошонку.
Мыслей не существует. А плечи — затекают, и он чуть ускоряет темп. Кроуфорд держит надежный барьер.
Он увлажняет чужую плоть своей слюной — вязкой, горячей. Вкус на языке. Он держит ритм. Заглатывает. Отпускает.
Шульдих не отвлекается — потому что не существует мыслей, способных отвлечь. Шульдих не думает о том, что не любит делать минет. Это не имеет значения. У него остается час и двадцать минут.
Возможно, это все же стоило сделать раньше.
Мыслей не существует.
Он не знает, о чем думает Кроуфорд. Думает ли вообще. Он только слушает, как учащается дыхание, — в одном ритме с его собственным. Ловит. Подстраивается. И отпускает вновь.
Я этого хочу — и ты тоже... Он все еще пытается отдышаться, когда чужие руки отстраняют его, упираясь в плечи. Когда в лицо упирается чужой взгляд.
Я этого хочу. Он честен. Он никогда не лжет — если этого нельзя избежать.
Кроуфорд толкает его на ковер.
Но перед этим — еще один взгляд на часы.
Шульдих почти готов засмеяться... но слишком саднит разгоряченный рот.
* * *
Он не помнит, как освобождается от джинсов. Пиджак отлетает в сторону с глухим стуком — пистолет на предохранителе, но Шульдих морщится все равно. Впрочем, возможно, больше от того, с какой силой его толкают в ковер лицом.
Мыслей не существует. Только горячее тело, наваливающееся сверху. Только нетерпеливые пальцы, раздвигающие ягодицы. Только дыхание, обжигающее плечо.
Ворс ковра — обжигает кожу. Он подается навстречу, когда Кроуфорд резким толчком входит в него.
Слюна вместо смазки?.. Да, резкая боль — обжигает тоже. Но Шульдих не против. Ему нравится, когда горячо. Жар внутри и снаружи... и может быть, холод хоть ненадолго уйдет.
Пальцы стискивают предплечье. Вжимают в пол. Щека втирается в ковер — но он забывает об этом мгновенно, как и обо всем остальном... когда — безжалостно... резко... и каждый раз — как удар...
Чужая сила. Он и не думает сдерживаться — отчаянно бьется назад... и прогибается... стонет — гортанно, глухо. Зажмуриваясь — чтобы чувствовать, как прорастает огнем темнота.
Мыслей не существует...
...Потому что не существует слов.
* * *
Удар за ударом. Кроуфорд бьется о его тело. Кроуфорд раскалывает собственные щиты. Удар за ударом. Яростно — и Шульдих возвращает эту ярость ему, покуда хватает сил. Шульдих...
...усиливает напор.
Мутное, мрачное бешенство этой ночи... потные, сочащиеся ненавистью изо всех пор тела... ошалелые глаза с расширенными зрачками... сжатые, сбитые в кровь кулаки...
Мыслей не...
Кроуфорд трахает его. Шульдих вспоминает об этом — на миг вырываясь из водоворота — хватая сухими губами воздух — хрипя и подаваясь всем телом назад...
Мыслей...
Кроуфорд стискивает ему плечи, так, что вот-вот сломает. Шульдих уже не помнит, как дышать самому — хватает чужого дыхания, рваного, хриплого... Значит — близко... значит — уже вот-вот...
Щиты идут трещинами. Щиты осыпаются ворохом острых осколков, и каждый...
Жар наконец затопляет его целиком. Он сам превращается в сгусток жара. И...
...Шульдих...
...наконец...
....проходит внутрь...
* * *
Считанные мгновения — все, что у него есть.
Считанные мгновения. Телепат знал с самого начала. Он не чувствует, как конвульсивно вздрагивает всем телом американец. Не ощущает чужого оргазма — в себе. Потому что он сам — уже внутри. За барьерами. За преградой. И в считанные мгновения мир переворачивается — взрываясь...
...бешенство... чужое бешенство... агрессия... амок...
...хруст ломаемой лучевой кости... хруст выбитых зубов — под резким ударом в челюсть... ногой под дых — скорченное на полу тело... скоро-мертвец, еще выблевывающий внутренности... выпад... удар... удар...
...кто? безымянный негр в сегодняшнем дешевом баре? или он сам — блюющий насилием... исторгающий все собранное за ночь дерьмо — в чужие мозги?..
Кто?..
Мыслей не существует.
Его тошнит чужой кровью. Его тошнит чужим упоением болью. Шульдих цепляется за чужой разум — конвульсирующий в одном ритме с его собственными судорогами. И это — лучше чем секс. Ближе, чем секс. Это — внутри. И это...
...Он сжимается — выдерживая первый удар американца.
Пришел в себя? Ч-черт... слишком рано...
Шульдих отчаянно пытается закрепить поставленный блок.
— Да не дергайся ты, мать твою. Сейчас... погоди...
Хрен-с-два! Упрямый ублюдок давит, точно бульдозер. Мать его...
— Кроуфорд... прекрати... — Хрипеть и продолжать копаться в чужих мозгах... нет, точно не то развлечение, на которое Шульдих готов покупать билеты.
Немец с запозданием вспоминает, что когда ставили якорь ему самому — это делали два штатных телепата под надзором Шанцлера... и куча приборов... и гребаные электроды на висках... и его успели вымотать под блоками настолько, что мозги были похожи на гребаное рваное тряпье...
— Кроу...форд...
Черт.
Черт бы его побрал.
Шульдих продолжает. Если чего у него не отнять — он цепкий, как долбанный бультерьер. Американец теснит его из своих мозгов, но... Весь ментальный посыл, что телепат успел собрать этой ночью, — спрессованный и свитый в тугую петлю — все же захлестывается, цепляясь за нужные зоны.
Якорь...
— Третий порог, Кроуфорд. — Он не уверен, слышит ли его американец. Шульдих сейчас не слышит и сам себя. — Твой гребаный третий порог. Ты... чертов придурок... Если не хочешь получить лоботомию — лучше не мешай. Ты понял меня?..
Придурок...
Не понимает — или не хочет понять. Впрочем, Шульдиху уже все равно.
Жаль, что не стало все равно — еще, скажем, вчера. Или полгода назад. Избавил бы себя от столького дерьма... А, к черту!
Пот льет градом по лицу. Затекает в глаза. Щиплет кожу.
Шульдих наконец переводит дыхание. Убирается из чужих мозгов. Только сейчас осознает — что они по-прежнему оба лежат на этом гребаном ковре, вцепившись друг в друга. Взмокшие. И дыхание двумя лезвиями рвет тишину, как гнилую ткань.
Они откатываются друг от друга одновременно.
И только взгляды — разлепляются не сразу.
Шульдих медленно садится, опираясь на подрагивающую руку. Прижимает пальцы к виску и брезгливо морщится, когда чувствует липкую горячую испарину. Откидывает влажные пряди со лба.
— Мать твою, чертов самоубийца... Всё. Якорь стоит. — Ноги не держат, но он все равно поднимается. Он сдохнет, если немедленно не смоет с себя все это дерьмо. — За подробностями — к Шанцлеру. Сколько времени еще?
Кроуфорд, выпрямляясь, медленно тянется за одеждой. Молча. И взгляд, каким можно резать стекло.
Нет, едва ли он станет названивать в Гамбург с вопросами. Да... и конечно же, не идиот. И что сделал Шульдих — он наверняка уже понял.
— Времени? У меня — достаточно, чтобы тебя пристрелить. У тебя — чтобы принять душ.
Немец пожимает плечами.
— Пристрели меня в душе. Заодно смоешь кровь...
...Он больше не оборачивается — даже когда в кармане оставленного на полу пиджака начинает звонить телефон.
* * *
В белоснежной ванной, в россыпи электрических отблесков на ровным квадратах кафеля, Шульдих дрочит — вжимаясь лопатками в слишком горячую стену...
...зажмурившись — чтобы не видеть напротив в зеркале собственного лица.
* * *
Когда он выходит из ванной — в комнате царит образцовый порядок. Впрочем, меньшего от Кроуфорда он и не ожидал. Чертов ублюдок успел даже выбросить сломанную сигарету.
В кресле... расслабленный... руки на подлокотниках... В правой — воронено поблескивает пистолет.
Шульдих в ответ широко ухмыляется, поднимая с пола пиджак.
Поправляет лацканы — возможно... чуть-чуть... слишком долго. И наконец идет к выходу, вытаскивая на ходу телефон.
...— У черного «порше» отказали тормоза.
Рука на мгновение замирает на ручке двери. Еще мгновение Шульдих всерьез подумывает о том, чтобы обернуться.
Но под конец лишь передергивает плечами.
— Лучше бы сказал, как сыграют «Чикаго буллз» — я на них десять баксов хотел поставить...
Чертов придурок... Шульдих никогда и не собирался брать черный «порше».
* * *
10:15 — и Шульдих сообщает своему контакту из «Ньюкасл кемикалз», что будет ждать в отеле «Мариотт» — через полчаса.
10:20 — и, выматерившись от души на ломаном ирландском, Шульдих делает еще один звонок... после чего с наслаждением швыряет мобильник в ближайшую урну. Официант, несущий ему кофе, недоуменно косится — но благоразумно молчит.
10:30 — и Шульдих, не прикрывая ладонью широкий зевок, сонным взглядом провожает троих парней в одинаковых серых костюмах, которые уверенно проходят через гостиничный холл прямо к лифтам.
10:38 — и он провожает таким же сонным взглядом — уже четверых... идущих обратно на улицу, туда, где ждет темно-зеленый микроавтобус с затемненными стеклами. Сорока секунд хватает, чтобы извлечь из памяти старшего адрес. Сорока секунд не хватает ни на что другое. И меньше всего — на вопрос «зачем».
Мыслей не существует. И воспоминаний тоже.
10:45...
Ну, вот и всё.
«— ...В свете вышеизложенного, и с учетом многолетнего опыта работы, мы можем утверждать с абсолютной уверенностью, что ни один из выпускников «Питомника» — в силу полученного воспитания, особенностей формирования психики и полученных базовых установок — никогда не будет способен успешно существовать и функционировать сколько-нибудь продолжительное время вне созданной «Розенкройц» системы...
— Иными словами, герр Шанцлер, они изначально не приспособлены к жизни вне клетки?
— Иными словами, я буду крайне признателен, если вы больше не станете меня перебивать, герр Кюнних. Но в целом... Мой ответ — безусловно, да».
Стенограмма лекции, институт «Розенкройц»
Кафедра Общих вопросов,
архивный документ Y-1756/0684
~~Конец~~
* Leben-Rune — cимволизировала жизнь и была эмблемой «Аненербе» и «Лебенсборна». Также эту руну использовали в документах СС для обозначения даты рождения.
2006