Chapter Text
за шесть месяцев до
Музыка пульсирует в стенах, венах и прямо изнутри головы. Неоновая лента, пущенная под потолком по всему дому Кафки, мигает спектром тонов между бирюзовым-небесным-синим. Блэйд опирается на дверной проём и в таком освещении его волосы кажутся ещё более чёрными, чем обычно.
— Я принёс то, что ты просил, — Цзяоцю запускает ладонь в рукав и достаёт оттуда пакетик, зажатый между указательным и средним пальцами.
Третий этаж пустует. Никто не заходит так далеко, когда есть второй, поэтому они совершенно одни. По позвоночнику проходит электрический разряд предвкушения. Цзяоцю покачивает пакетиком, склоняет голову вбок и рассматривает Блэйда по-лисьи прищуренными глазами.
Его волосы словно втягивают в себя всю ночь разом. Ночь, пролитую на поверхность океана нефть и зрачки; зрачки Цзяоцю размазаны по всему Блэйду и в животе теплеет от одного только его присутствия. Хочется прильнуть к нему. Хочется, чтобы прижал к кровати, положил руки на шею и заполнил собой, хочется чувствовать, как сумасшествие растворяется меж их языков и неоновый свет размывает на все шесть чувств, хочется выпить его до дна, пить, и пить, и пить.
Цзяоцю подаётся вперёд и ведёт уголком пакетика по груди Блэйда. Тот наблюдает своими нечитаемыми алыми глазами, в которых перекатывается ад, и от этого только волнительнее; тепло его тела почти достигает пальцев сквозь тонкую ткань футболки, а хочется жара, хочется кинуться в огонь целиком, сгореть дотла, и чтобы в ответ на него кинулись тоже. Цзяоцю поднимает на Блэйда взгляд опьянённый и помутнённый, пусть за вечер он пока ничего не принял. Закусывает губу. Чувствует, как широкая ладонь накрывает его пальцы, и чуть подаётся вперёд.
— Спасибо, — Блэйд кивает, забирает пакетик, заменяя его в руке Цзяоцю свёрнутыми купюрами.
И закрывает перед ним дверь.
Savor the taste
Savor the pain
I don't expect you to release me
Коктейль спускается по горлу обжигающе вязко и медленно, тяжело ложась на пустой желудок. Громко, ярко, дымно. Авантюрин оттягивает чокер, давящий на горло в удушливом волнении, и старается не слишком активно перерывать толпу глазами. Музыка смазывает движения, неоновый свет перекатывается волнами цветов и пытается увести за собой, как светлячки уводят путников в болото — вглубь, в топь, в торфяные объятия сладкой смерти; а у Авантюрина свой маяк, ярким прожектором затмевающий все иные светила.
— Ищешь кого-то? — Кафка прислоняется к кухонному столику поясницей и отпивает из бокала оранжевый апероль. — Если тебе нужна Ханаби, она уже ушла наверх.
Сквозь стёкла розовых очков Кафка кажется ещё более эфемерной. Блестящей подводкой нарисованы стрелки, волосы накручены аккуратными локонами и рядом с ней, богатой и вылощенной, Авантюрин в своей открытой сетчатой кофте похож скорее на проститутку, чем гостя.
— Мне не нужна Ханаби, я у Цзяоцю покупаю, — вежливость и прохлада.
Мерзость от самого себя внутри него смешивается с надеждой в тошнотворную смесь тревоги, поэтому Авантюрин улыбается особенно радостно, отпивая из стакана два больших глотка и поднимаясь со своего места. Смотрит на Кафку поверх очков-сердечек. Выплёскивает оставшиеся на донышке стакана капли водки прямо на пол, под подошву её замшевых сапожек на каблуке, заставляя Кафку поморщиться, и бросает, сверкнув бешенством своих проклятых глаз:
— Отличная вечеринка, с возвращением, Кафка.
Веритас уже должен был прийти. Разминулись? Авантюрин окидывает взглядом комнату, полную покачивающихся тел, и задерживается взглядом на знакомом рыжем силуэте. Цзяоцю медленно спускается с лестницы, то ли стараясь не споткнуться о кого-то невидимого, то ли неуверенный в собственных коленях, как раненное животное, что бежало от охотника много миль и наконец забыло, зачем бежит. Авантюрин продирается к лестнице как раз в тот момент, когда Цзяоцю достигает нижней ступени.
— Уже обдолбался? — приходится наклониться совсем близко, чтобы перекричать музыку стоящих рядом колонок.
Цзяоцю смотрит на него кисло и жмёт плечом. Авантюрин кладёт туда руку и чуть поглаживает, надеясь, что это поможет удержать на себе внимание.
— Выглядишь так, будто да. Хуёво то есть, — смешок, натянутая улыбка, рождённая быть дружелюбной. — Ты не видел Веритаса?
Едва успев немного расслабиться под прикосновением, Цзяоцю вскидывается и отбрасывает ладонь со своего плеча.
— Ты заебал со своим Веритасом, — на секунду он похож на бешеную лисицу. — Иди нахуй, Авантюрин, ладно?
— Да что с тобой? Кроет уже? — Авантюрин сжимает зубы и делает шаг назад, едва не врезаясь в кого-то спиной. — Ты так один останешься.
Музыка плавит. Цзяоцю смотрит зло и нечитаемо, и в тёмном дымном воздухе на короткое мгновение кажется что, хотя его веки слегка покраснели, взгляд Цзяоцю остаётся трезвым — но это мгновение проходит, Цзяоцю ничего не отвечает и устремляется в сторону кухни, зацепив Авантюрина плечом.
Jumping the gun
Holding my tongue
I’d never ask you to forgive me
Водка, джин, текила и что-то ещё в бутылке без этикетки сливаются воедино с прелестной ноткой апельсина. Дань Хэн прикрывает глаза и в голове так приятно кружит. Линша мягко дышит ему в волосы, тёплая и хрупкая в его руках — на гладкой коже, что гладят его ладони, запущенные бесстыдно под блузку, нет ни единого шрама. Блэйд всегда чуть напрягал мышцы пресса, когда Дань Хэн его трогал, и жёсткие чёрные волоски дорожкой уходили под кромку штанов.
— Ты такая красивая, — горячий выдох ей в шею, удовольствие, разливающееся карамелью внизу живота.
Линша тихо вздыхает и жмётся ближе. Желание Блэйда всегда было резким и слегка агрессивным, её же — плавное и гибкое, как вода. Нежное, податливое, готовое принять любую форму, какая придётся Дань Хэну по вкусу. Он ведёт ладонью под блузкой дальше, оглаживает поясницу и касается застёжки лифчика, залазит под него пальцами и целует её шею. Под губами быстро-быстро бьётся жилка. Сколько в ней крови, а сколько — чистого алкоголя? Сколько её ласкового влечения к нему?
— Не хочешь покрасить волосы в чёрный? — шепчет он ей на ушко и нежно касается губами кожи за ним.
Рука, прежде оглаживающая изгиб тазовой косточки, выпутывается из-под блузки и прочёсывает длинную прядь русых волос. Неон стекает по ним густым мигающим водопадом.
— Зачем? — Линша чуть отстраняется, чтобы заглянуть ему в глаза.
На мгновение Дань Хэну мерещится в её радужках красный, багровый, тихое ожидание затаившегося зверя в высокой траве — но её глаза мягкие и кошачьи, Линша отдаёт предпочтение хитрости вместо прямого давления и в этом состоит определённая доля её очарования.
— Будет красиво, — Дань Хэн поглаживает её между лопаток, пока Линша опирается на его плечи и слегка отодвигается на его коленях.
Там, где она сидела, остаётся чувство потери без тепла её мягких ляжек. Когда злился Блэйд, он прижимал Дань Хэна лишь ближе, и никогда не отдалялся.
— Мне нравится мой натуральный цвет, — прохладно мурлычет она и чуть массирует его плечи пальцами. — Я думала, тебе тоже нравится.
— Разве ты не красишь волосы и так на тон темнее? — Дань Хэн млеет под ощущениями, прикрывая глаза.
Он не видит, как Линша поджимает губы, но чувствует, что её вес пропадает сначала с его коленей, а затем и с плеч. Она берёт с соседнего столика свой стакан недопитого джина и разворачивается к лестнице.
— Пойду припудрю носик.
Со столешницы капает конденсат растявших льдинок. Дань Хэн откидывает голову на спинку дивана и прикрывает глаза.
And you will never see my side
And I will always think I’m right
Путеводные звёзды всегда находятся в вышине.
Авантюрин достигает конца второго этажа, старательно сдерживая соблазн повестись на сладкий аромат травы, тянущийся из полуприкрытых комнат, когда открывается дверь уборной и Веритас выходит в коридор, потирая уголок носа. Рубашка облегает его мышцы, мокрая с одного бока. Сердце разгоняется на сто оборотов всего за пару секунд, и Авантюрин чувствует, как от этого начинает кружиться голова.
— Веритас, ты всё же пришёл, — он подходит ближе и склоняет голову чуть набок, пряча глаза за розовыми очками.
Светлая ткань прилипает к ярко выраженной косой мышце живота, задевает узор кубиков пресса и в горле пересыхает. Веритас ослепителен. Желать его невыносимо, невыносимо тянуться к нему и не достигать, но Авантюрин доволен и тем, что имеет — Веритас смотрит на него слегка бешеными после дорожки золотыми глазами и, кажется, даже рад видеть.
— С чего бы я не пришёл? Здесь все, — сквозь призму розовых стёкол Веритас сладкий, как сон. Авантюрин чувствует себя безрёберным, с раскрытой настежь грудной клеткой — живое алое сердце бьётся, беззащитное, просится в тёплые руки, чтобы им навсегда принадлежать, целым или разбитым. — Пойдём курить?
Восторг поднимается по горлу пузырьками шампанского. Авантюрин ловит лихорадку за хвост, как змея, что кусает себя сама, и берёт ладонь Веритаса в свою, чтобы увлечь за собой в другой конец коридора, туда, где за дверью последней комнаты скрывается выход на широкий балкон. Прохлада приятно обхватывает разгорячённое лицо. Неужели алкоголь так сильно ударил в голову? Это гулко бьющееся сердце разнесло его по телу вместе с кровью, сбитое с ритма близостью Веритаса.
— Как же хорошо, — Веритас улыбается и достаёт сигарету из пачки не совсем привычным движением, а затем вытаскивает и вторую, протягивая её Авантюрину.
Смущающе. Бьёт волнительная дрожь от того, как обыденные жесты совершенно особенны в исполнении некоторых людей, и самая простая сигарета, что ему отдал Веритас, необычайно сладка в разделённом с ним вечернем воздухе умирающего сентября.
— Я, кажется, забыл внизу зажигалку, — врёт Авантюрин, прикусывая губу. — Поделишься?
Розовое небо, розовые звёзды, розовое шампанское приглушённого света из соседних окон смягчает черты лица Веритаса и вымачивает его волосы полусладким. Он шмыгает носом и кивает, выуживая зажигалку из кармана джинсов. Хочется запустить туда ладонь и коснуться упругого бедра, кончиками пальцев провести линию ближе к паху и прижаться всем телом к твёрдому торсу. Веритас закуривает, тщательно поджигая краешек бумаги, а затем протягивает руку. Ужасно. Авантюрин зажимает сигарету губами и наклоняется ближе, придерживая её двумя пальцами за основание, когда Веритас щёлкает зажигалкой и помогает ему закурить, и это так интимно, что хочется выть. Затяжка, прикрытые трепещущими ресницами глаза.
Он подвёл веки чёрным карандашом и сквозь его сетчатую кофту просвечивают худые ключицы, голые плечи эротично обнажены без кожанки под лунным светом, омывающим бледную кожу. Веритас обводит их глазами, оставляя по следам своего взгляда дрожь. Прячет зажигалку в карман, опирается локтями на перила. Авантюрин копирует жест, перенося вес на обшитое натуральным деревом ограждение, и ненароком касается локтя Веритаса своим.
— Ты не особо участвовал в вечеринках раньше, — говорит Авантюрин, затягиваясь. — Что изменилось?
Сердце бьётся так громко, что перебивает музыку с первого этажа, далёкие крики ночных птиц и шум собственных мыслей.
— Просто раньше не понимал, что в этом приятного, — Веритас пожимает плечом и смотрит на то, как огонёк сигареты пожирает бумагу, оставляя за собой пористый пепел, а затем внезапно встречается взглядом с Авантюрином. — Теперь понимаю.
Дыхание перехватывает. Авантюрин чувствует себя табаком, тлеющим, погибающим в объятиях пламени, совершенно беспомощным в тёплом вечернем воздухе.
— Тебе нравится кто-то? — вопрос срывается прежде, чем Авантюрин успевает его обдумать, и приходится замереть, облизнув пересохшие губы.
Хочется спрыгнуть с балкона. Хочется раствориться в воздухе, как пепел, хочется утечь водой с бортика стакана, хочется прижаться к Веритасу всем телом, накрыть его губы своими, стать перед ним на колени; хочется стать вдохом, который Веритас делает, прежде чем ответить.
— Наверное, можно и так сказать, — произносит он и долго, мучительно долго затягивается, переведя взгляд куда-то в кроны тёмно-розовых деревьев. Шелестят листья. Затем он поворачивает лицо к Авантюрину и улыбается уголком губ. — Вообще-то, я бы трахнул Жемчуг.
И корабль разбивается вдребезги.
But I always regret the night
I told you I would hate you ‘til forever
Тепло пальцев Цзяоцю призраком цепляется за футболку. Блэйд смахивает его, открывает окно, впуская в комнату свежий ночной воздух и присаживается на ковёр перед стеклянным журнальным столиком. В груди тянет тоской, лесной чащей, грязной рекой Стикс со вспухшими трупами на гладкой поверхности, неподвластной волнениям. На неё не влияет луна, колыша прибоем.
У Блэйда того же достигнуть не получилось. Луна глодает его рёбра и не ждёт, когда они заживут.
Он сжимает пальцами края прозрачного пакетика и высыпает содержимое на поверхность стола. Крупинки раскатываются в разные стороны. Это больше похоже на одержимость. В чувстве, что цветочным кустом разрослось и пустило корни в его груди, больше больной привязанности, нежели любви — зависимость, деструктивное желание близости, голодом свернувшаяся в животе тоска. Если бы чувство могло быть животным, Блэйд перерезал бы ему горло и съел сырым, выпил всю горячую кровь из открытой раны, а пока оно грызёт его заживо и ест, ест, ест, неспособное к насыщению.
Банковская карточка гладким углом ложится в пальцы. Можно впасть в кому, если её лизнуть — столько дорог она выкроила своим боком, столько сладкого забвения несла в прогалинах цифр. Блэйд ведёт её ребром от края стола к середине, собирая ровную дорожку порошка, затем собирает вторую параллельную ей и расчищает пространство между ними. Выходит не слишком ровно, и если продолжить вести белые линии дальше, они встретятся, едва не осыпавшись с края на мягкий ковёр, но Блэйд никогда не стремился к идеалу.
Дань Хэн бы сказал… но Дань Хэна здесь нет. Пока нет.
Дорожки похожи на шрамы. Прорезают стол, как серебристые линии — кожу. Широкая трасса, узкая тропинка, влекущая в чернильную темноту лесной чащи, растянутое отражение луны на воде, расстилающее путь к недостижимому горизонту; дорога, ведущая его к Дань Хэну, чтобы хотя бы в синтетическом мареве уложить голову ему на колени и ощутить тёплую ладонь в своих волосах.
Он сворачивает зелёную купюру трубочкой и склоняется вниз, уходя по ней.
Forever, forever, forever, forever
Forever, forever, forever, forever
Низ живота скручивает горячей пыткой. В её матке живёт рой пчёл, голодающих без сочных сердцевинок цветов, зубастые рыбы с острыми плавниками, раскалённый песок пустыни, выбеленный жаром солнца; Ханаби склоняется, сидя на унитазе, и обнимает себя руками, пока всё тело пробирает лихорадочной дрожью. В голове мутится, и содержимое желудка подкатывает к горлу, не желая ужиться в одном теле с нереализованной способностью к материнству. Гадко, тошно и больно.
Перекинув длинные волосы через плечо, она тянется рукой между ног. Находит ниточку, выпавшую из влагалища, накручивает на палец в один оборот, тянет вниз и морщится от ощущения, с которым из неё выходит скользкий, набухший тампон. Кидает в мусорку, стоящую рядом, и содрогается от ощущения, с которым из неё вытекают сгустки крови, капая в воду.
Водка лишь добавляет неприятного жжения спазму вместо того, чтобы обезболить. Ханаби прижимается виском к прохладной плитке, которой облицована стена, и просто дышит, собирая себя воедино по частям. Она никогда не захочет стать матерью. К чему эти граничащие с кармической карой мучения?
— …Авантюрин всегда был такой, не зови его просто в следующий раз, если тебя это бесит, — дверь в ванную открывается и в помещение затекает нежный женский голос. Линша? Ханаби проверяет, заперла ли замок на двери в туалет, вздыхает и прикрывает глаза, невольно прислушиваясь. — Маленький разве что был очаровательный, но это давно прошло.
— Не знала, что вы с ним так близки.
Судя по звуку, следом заходит Кафка и прикрывает дверь. Включается вода. Выключается. Что-то влажно щёлкает, словно кто-то открыл блеск для губ.
— Не с ним, — говорит Линша, ведя аппликатором аккуратную линию. — Я дружила с его старшей сестрой.
— Дружила? Больше нет? — легко представить, как Кафка выгибает бровь.
Живот сводит. Ханаби снова сгибается, волосы тёмными потоками стекают вниз к её острым коленям.
— Нет. Она умерла два года назад, — цедит Линша пресным тоном, ровным, как линии электропередач, натянутые между столбами до треска. — Покончила с собой. Из-за него.
По кафелю скользит некомфортная тишина. Резкая, как скошенная трава. Ханаби приподнимает голову и смотрит размыто на светлые стыки между плиток, разворачивает чистый тампон непослушными пальцами и заводит руку меж напряжённых ляжек.
— Прости, — мягко произносит Кафка после паузы, длительность которой ускользает от пористого сознания. — Ты сказала, она… из-за него?
Сухой ватный кончик неприятно трётся о нежную тонкую кожу. Ханаби сильнее разводит ноги, направляет тампон и давит, проталкивая его пальцами поглубже внутрь. Собирает хлопковую верёвочку, старается её уложить тоже. Выдыхает.
— Он сказал ей что-то, — Линша звучит напряжённо. Ханаби вытирает салфеткой с себя кровь, кидает её в урну и, выдохнув сквозь зубы, поднимается. Натягивает трусики. Затем — юбку. — Не знаю, что именно. Но я знаю, что он виноват, и он сам тоже это понимает.
Нажать на слив, щёлкнуть замком. Ханаби открывает дверь и приглушённый свет ванной давит на неё, сжимая комок тошноты в желудке. Бог ненавидит женщин. Линша пропускает её к умывальнику, поджав губы, пока Кафка закалывает выбившиеся из причёски пряди, и Ханаби цепляется за кафельный ободок. Брызгает себе в лицо холодной водой. Моет руки, выключает кран.
От её внимания ускользает, в какой момент дверь с шумом распахивается.
— Авантюрин! Не видишь, что здесь занято? — Линша вскрикивает. — Выйди нахуй отсюда!
Авантюрин обводит комнату взглядом и бросается к Ханаби, тут же хватая её запястья и дёргая за них на себя, удерживая чуть выше уровня груди.
— Продай мне самое жёсткое, что у тебя есть, — глаза Авантюрина — два квазара, горящие разрушительным светом и стремящиеся сжечь всё вокруг тяжёлой обидой ночи. — Чтобы надолго снесло.
Радужки, глядящие поверх очков-сердечек, обжигают кислотой. Ханаби замирает на несколько мгновений, теряясь под внезапным напором, поджимает плечи от неожиданной силы, с которой Авантюрин её держит, и отрывисто кивает.
Forever, forever, forever, forever
I told you I would hate you ‘til forever
Раскалённое масло липнет к пушистому полосатому боку и шипит, шипит. Шмели дёргают толстыми лапами, шевелятся на раскалённой сковороде, расправляют прозрачные мокрые крылья и не могут взлететь. Пищат в агонии медленной смерти.
Цзяоцю тоже никогда не мог взлететь.
Тошнотворная дрожь подкатывает к горлу, и в то же время так влечёт, влечёт — шмели ползают по его голым рукам, шекоча кожу короткими коготками, летают вокруг. В ушах нарастает шум их свободы, словно старый пузатый телевизор потерял сигнал и чёрно-белые помехи шипят, кричат, перемешиваются между собой бесконечным пиксельным прахом. Цзяоцю протягивает ладонь и шмель тёмным комочком сажи падаёт в её центр. Переливаются калейдоскопом перепонки крыльев. Хочется стать, как они — крылатым, пушистым, безнадёжно смертным; Цзяоцю без памяти влюбляется в маленькую жизнь на своей руке и кидаёт на сковороду, в липкие разводы сотни бессмысленных трупов.
Шмель выползает из-под ворота футболки и, минуя ключицу, ползёт по горлу. Мягкое тёплое тело. Могут ли его лапы расцарапать кожу? Может ли он заползти под неё, изгрызть мышцы, проползти по венам и поселиться внутри его сердца? Сможет ли Цзяоцю дышать, когда в лёгких заведётся рой? Они отложат яйца в его живой плоти, из них вылупятся личинки и будут питаться им, а он будет — ими, пропитанными маслом и медленно гибнущими на сковороде…
— На что ты смотришь?
Рой с резким писком стихает, словно у телевизора, шипящего помехами, наконец отключают питание. Цзяоцю оборачивается и за его спиной оказывается подошедший неслышно Сандэй.
— В смысле — на что? — Цзяоцю улыбается, и собственные клыки разрывают его губы.
Бледная кожа Сандэя светится. Из-под неё вытекает наружу золотой божественный свет, оставляет разводы на одежде, запястьях, золотыми слезами срывается с тусклых век. Крылья Сандэя измараны этой ангельской кровью и ох, конечно, Сандэй не может быть настоящим ангелом — он ведь ни разу не вкушал запретного плода.
— Там ведь ничего нет, — Сандэй осторожно подходит ближе и смотрит Цзяоцю за спину.
Пустая сковорода стоит на выключенной плите.
— Ты пришёл за мной? — Цзяоцю аккуратно берёт запястье Сандэя в свою руку и заглядывает в его золотые глаза.
Сквозь шёлковую ткань рубашки его запястье мягкое и тёплое. Легко прощупываются тонкие косточки.
— Что? Нет, — Сандэй распахивает ресницы, но не пытается вырваться. — На самом деле, я искал Кафку, но она куда-то ушла. Мне нечего без неё здесь делать.
Рубашка, застёгнутая на все пуговицы. Аккуратно причёсанные волосы чуть ниже плечей, подстриженная чёлка. В Цзяоцю отчего-то рождается ощущение что, если бы Сандэй был холстом — он никогда бы и не был чист, замаранный, неправильный в самой своей основе.
Никто никогда не бывает правильным.
За спиной Сандэя видно входную дверь. Пол кренится, люди в неоновом свете шипят и извиваются, как шмели; как шмели, скованные раскалённым маслом, они не умеют летать. По наклонённому полу в дверь выкатываются Блэйд и Авантюрин, а в груди вдруг разгорается неясное чувство, словно шмели уже давно отложили в нём яйца и они все разом открылись.
— Ты ведь даже не пил? Чего ты мучаешься? — яд травит изнутри. Сандэй прикусывает губу и его, кажется, сейчас он затронет тоже. — Всю жизнь будешь подчиняться отчиму? Так и умирать сразу можно.
Крылья Сандэя поникают, вымокшие в золотой крови небес. Осыпаются перья. Цзяоцю отпускает его руку и наливает что-то в стакан, тут же протягивая его Сандэю, а затем повторяет себе.
— Давай научимся летать, — Цзяоцю сталкивает их напитки стеклянными бортиками.
Сандэй замирает в нерешительности, рассматривая собственное неоновое отражение в алкоголе. Выдыхает и делает глоток.