Chapter Text
Солнце слепит глаза, липкими ногтями взъерошивает волосы, капает в остывшие лужи дурным предчувствием. Я гуляю вот уже третий час, выискивая новых чешуекрылых для своей коллекции мертвецов. Лестницы обрываются неровными щербатыми выступами, вскрытые контейнеры со знаками радиации и биологической опасности опустошенно и заржавело наполняют бетон улиц. Рюкзак оттягивает плечо, широкая кислотно-зеленая толстовка оголяет ключицу, и тени заинтересованно чихают на стянутые поры кровью и обрывками вчерашней кожи.
Пыль взвивается в воздух, холщовая ткань с глухим металлическим стуком здоровается с асфальтом, красный вязаный браслет сползает ниже по кисти. Энергичный всплеск движений, остроигольный шарик, в спешке стучащий туда-сюда, облако густопахнущей краски и латынь на стене — Psyche .
«Психея» — полное и объемное отражение души и самосознания. Одинокий астероид в Главном поясе, окольцовывающем хрупкий участок мнимого порядка. Ассиметричный и неправильный, не воспринятый в себе самом чем-то важным. «Психея» — руины и развалины; ложь и разложение; отвращение в истоках; изменения на уровне кварков и запущенный катализатор эмоций. Город, застывший в отражениях, в кислотных дождях, в окровавленных улыбках ровно в полдень и полночь по атому: чудовищное извращение, неразбитая скорлупа, убитое в зародыше божество.
Черные пауки биологической опасности переполняют собой раскрытые книгой улицы. Конверсы впечатываются шагами в щебень и гравий, тени ползут побитыми собаками и зализывают следы, словно открытые раны. Марионетки сидят в ритуальных кругах; конечности выглядывают из мусорного бака тошнотворным воспоминанием. Бабочки всё никак не попадаются.
Раскрошенное стекло хрустит под ногами, когда я открываю скрипучую дверь безымянного кафе. Столики, присыпанные пылью и толстыми слоями запустения, стягивают рюкзак с надплечий, и лопатки наконец касаются спинки стула. Ветер играет со скрипучими зонтичными лампами, которые тонкими проводками, будто жилами, цепляются за потолок. Статичность картины вспарывается колючими деревянными рамами, изломанными до заноз в мягких пальцах.
Бинты насквозь промокли и мне необходимо их поменять.
Разматываю слипшуюся фланель и стараюсь не смотреть на то безобразие, которое у обычных зовется запястьями и предплечьями. Уродливые шрамы на тут же затягивающейся коже, что швы — дешевая работа идиота, впервые увидевшего цыганскую иглу. Тени со мной, здесь: прикрепленные к моему темному отпечатку живыми нитями, шипящие и грозные, верные, как сторожевые псы. Тени всегда и повсюду — и потому их зубы, такие острые и длинные, терзающие кожу и что-то глубже, чем нервные окончания, больше не болят так сильно, как тогда, в первый раз: до изорванных щек и раздробленных коленей о грязный ванный кафель. Рутина утягивает в себя водоворотом ртути и ожогов, высасывает терзания и горечь, а заодно и душу. Темнота не дремлет, но не торопится — она знает настоящую сущность, но не знает сроков, и потому дает о себе знать кровавыми запястными разводами и чужим дыханием в затылок.
Бинты стягивают кожу до синевы. Необходимо поторопиться — солнце душистой тыквой закатывается за горизонт.
Гнилостные испарения превращают район в разлагающийся серпентарий. Марионетки облокачиваются о стены, неловко стирая с подбородка кровь вывернутыми суставами-рукавами. Напряженные поиски наконец оборачиваются успехом — музыка ветра и подвешенный за свою змеиную голову Князь тьмы. Пять полых фарфоровых трубочек оттенка нежного персика и летнего зноя, и мертвое насекомое вместо чудотворного талисмана, прошитое сквозь сердце белой нитью. Я тяну к нему пальцы, осторожно касаюсь хрупких горчичных крыльев, лелею младенцем на своих ладонях. Ветер проходит мимо, задевая уголком губ свою музыку. Кто оставил ее здесь? Непонятно.
Мотылек не трепыхается в руках, только плачет прозрачными вязкими слезами, пахнущие миндалем и вишневыми косточками. Влага скапливается блестящими бусинками, утонченно и чарующе блестит в закатных лучах. Ладони — ласковые, нежные, как прикосновение любимых губ, заливаются краской, некрасивыми рваными пятнами жгутся и режутся, вздуваются пузырями из теплого мяса, горят и плавятся в чужой беззвучной истерике. Трубочки стучат друг о дружку предвкушающе и злорадно, с каждой секундой все больше и больше накаляясь. Бабочки порхают в радужке и рассыпаются сожженным конфетти. В последний момент я успеваю улыбнуться — Она расцветает на моих губах.
Хлоп!
Вскрывшийся бутон. Черт, выпрыгнувший из табакерки. Праздник с лопающимся попкорном, на который тебя забудут пригласить.
Аммиак забирается в легкие мертвыми бражниками, тихо шуршит и бьется отсохшими крыльями о стенки, оставляет в бронхах скребущие лапки-членики, першит в трахее головой, выкашливается кровянистой пеной и блеклыми чешуйками. Я тянусь рукой к телефону, — еще немного, совсем чуть-чуть, — несколько сантиметров вмиг превращаются в мили, ногти счесываются до канавок на деревянном полу. Мотыльки, мотыльки, мотыльки — они повсюду, они в доме, они перед глазами, они сыплются крупой из разрезанного пакета, мигливыми пятнами шуршат под закрытыми веками. Экран вспыхивает требованием пароля, но воспаленный мозг настолько ослаб, что забывает взорваться возмущением.
Мысль пульсирует: «Позвонить, позвонить, только бы позвонить, только бы несколько гудков, сбитое хриплое дыхание в динамик, позвонить, звонок, один звонок…» Телефонная книга, к счастью, никогда не содержала больше одного номера. «Звонок…»
Вдох-выдох.
Вдох.
Горло разрывается новым приступом кашля.
Один гудок… Второй…
«Ну же… Я здесь… Возьми трубку…»
Выдох.
Макабр на рингтоне телефона насмешливо откликается непринятым вызовом в другой комнате.
И.
Тормоза выворачивает с мясом, автомобиль жизни на полной скорости летит в кювет, пока пляска смерти извивается сардонической змеевидной скрипкой. Воздух в легких заканчивается, обрывается мажорной нотой в самой середине коды, ноготь обламывается до основания.
Тополевый бражник выхаркивается на цветастый ковер.
Ему бы диагностировали смерть от удушья, будь в этом городе хоть кто-то, кому до этого было бы дело.