Chapter Text
Было темно. Словно глаза завязали полосой ткани, как приговоренному на эшафоте, и видеть осталось попеременно то кромешный мрак, то неясные приливы приглушенного мутного света. Словно он тонул в глубине, на которую не проникали лучи солнца, словно эта чудовищная толща воды отрезала все звуки и сдавила грудь, не позволяя даже вздохнуть и захлебнуться, оборвать боль. А боль была повсюду, плавила изнутри, разливалась жидким металлом по черепу и выкручивала суставы, вытягивала жилы своими нестерпимо горячими пальцами. Не выходило ни сопротивляться, ни оскалиться в ярости последнего боя, ни звать на помощь – чернота давила и душила снаружи, жар терзал изнутри, и сквозь эту пытку не могла пробиться ни одна ясная мысль.
Э то – ад? Это – дьявольские когти, протаскивающие меня в преисподнюю сквозь пылающие ходы в земле?..
Это – конец?..
Не было этих отчетливых слов и даже рваных фраз, были образы – дикие, страшные, способные родиться только в воспаленном горячкой сознании. Уже не было где я и что со мной, истаял смысл самих слов где и что. Жаркая жадная темнота обволакивала, ломила кости и забивалась в иссушенное горло, которое сводило от жуткой горечи – мерещилось, что он глотал едкую океанскую воду, смутно чувствуя льющуюся в губы жидкость и пытаясь утолить жажду.
Будьте вы прокляты! Просто убейте меня!
Господи… Господи…
Язык отказывался шевелиться, прошептать хоть какую-то молитву, словно рот его был жестоко и насильно забит песком. Мысли путались, переплетались и гасли, не успевая осветить его рассудок хотя бы слабым лучиком надежды. Здесь не было времени и не было выхода, и святой взор Божий не касался этого позабытого Им места и мечущейся в нем души.
Но что-то – коснулось.
Что-то тянулось к нему сквозь эту зловещую завесу, притрагивалось, скрадывая жар. Гладило невесомо, как поток холодного тумана, или льнуло мягкой льдистой свежестью. Эти мгновения казались блаженством в страшном испепеляющем безвременье, чередуясь с пустотой, с провалами на грань небытия. И все же он упорно тянулся обратно, навстречу тому неведомому, что будто бы пыталось помочь, облегчить мучение. Возвращался – неведомо как, когда от тела остался лишь неясный сгусток боли, а от душевной силы – обрывки прежней стальной воли.
Но ведь что-то звучало совсем рядом, почти сумев дозваться, дошептаться, дозвенеться до его истерзанного духа. На разные голоса, то затихая, то вновь набираясь звучности, его звали – оно, они, сама жизнь.
Так тихо – но громче треска пламени. Так обрывисто - но и грохотом канонады не заглушить…
И он тянулся в ответ. Бился в темноте, пытаясь нащупать хоть какую-то опору, двинуться туда, на голоса и ласковую прохладу. Встать с колен, выпутаться из сети, выплыть из-под штормовой волны – как угодно, любым способом вырваться из той ловушки, что почти обманула и похоронила его в своем адском плену.
Я не останусь тут! Нет! Еще немного…
Я здесь… я вырвусь… не уходите…
Я еще здесь…
Словно прилив омыл его, лежащего в полосе прибоя, окутав и обласкав первой целебной волной. Каждый новый рывок навстречу этому незримому морю был уже не зря, не впустую – угольки и языки подземного огня с шипением гасли на нем, отступая перед новой благодатной силой. И он позволил себе наконец-то отпустить все, обессиленно раствориться в этом неизведанном, мерно и мягко пульсирующем океане – все еще темном, но полном оберегающей и милосердной прохлады.
Дон Диего де Эспиноса-и-Вальдес очнулся, вынырнув из густой и плотной дымки сна. Разбудившее его ощущение было странной смесью холода и тепла, которую отказывалась объяснить налитая тягучей болью голова. О попытке открыть глаза нечего было и думать, веки весили не меньше, чем крышки орудийных портов – и даже сквозь них пробивались яркие солнечные лучи, не дающие утомленному взгляду оставаться в темноте, высвечивающие алые туманности тонких сосудов под кожей.
Поэтому и тепло. Солнце на лицо светит, пригревает щеку… а на лбу что-то холодное и мокрое. И по вискам бегут капли воды…
Испанец поморщился, чувствуя, что пробуждающееся к жизни тело медленно, но верно начинает откликаться болью. Что-то было не так. Это не походило на последствия боя, на колотые или пулевые раны – скорее на результат избиения. Грудь саднила немилосердно, и казалось, что от глубокого вздоха могут треснуть под кожей измученные ребра.
Мне снился какой-то странный сон. Тяжкий, долгий… как хорошо, что он закончился. Я не хочу снова засыпать. Только глаза открыть все-таки надо…
Он попытался дотянуться ладонью до лица, стереть влажные подтеки с кожи и как-то взбодриться – и это оказалось фатальной ошибкой. Рука отозвалась жгучими тисками боли на запястье, которое словно ободрало акульей шкурой. Зашипев от неожиданности, кастильский гранд неловко дернулся, растревожив и вторую руку, на которой тоже мгновенно стянулся огненный браслет.
Да что же это такое?!
В следующую секунду изощренно медлившая и выжидавшая память отчетливо ответила ему – что.
Дон Диего взметнулся с постели со сдавленным криком, его лихорадочно блестевшие глаза были широко распахнуты в ярости и ужасе. Ладонь сама, не обращая внимания на боль, метнулась наискось к бедру, ища эфес шпаги – но шпаги не было, и не держали ноги, и проступившие было перед ним очертания каюты закружились и заплясали в ритм дрожи его разом одеревеневших мышц. Его колени подкосились, и следующий упорный шаг был бы последним перед падением на палубу – но кто-то успел метнуться к нему и подхватить, столь же крепко, сколь и бережно. Это был не враг, пытающийся добить – но сейчас помощь друга нужна была не ему, не ему!
- Эстебан! Они притащили туда Эстебана! – хриплый выкрик едва не обрывался в пересохшем горле, язык не слушался, но дон Диего отчаянно пытался вновь овладеть им, одновременно отгоняя повисшее перед глазами марево. – Скорее! Они его убьют!
- Эстебан в порядке, брат. Вы оба в безопасности. Уже всё. Всё… - потребовалось несколько мгновений, чтобы бьющийся в сильных объятиях капитан узнал и этот увещевающий голос, и смысл произнесенных слов. Но вслед за тем силы окончательно покинули его, истраченные на этот бешеный рывок – и он с трудом не позволил себе окончательно обмякнуть в руках старшего брата, который осторожно вел его обратно к койке. Муть перед его взором расступилась достаточно, чтобы разглядеть и родное лицо, и тревогу в усталых черных глазах адмирала, помогавшего ему медленно опуститься на постель.
- Мигель! Господи… умоляю, где Эстебан? Что с ним?!
- Он в соседней каюте. И я его сейчас позову, если он сам не прибежит на твой голос, - дон Мигель придержал его за плечи, не дав рухнуть в изнеможении, когда изможденное болезнью тело капитана окончательно отказалось ему служить. Прижавшись щекой к подушке, дон Диего силился остановить головокружение и привести сумбурные мысли в порядок, ощущая невыразимое облегчение от слов брата. Тот подобрал с края койки влажную полосу ткани, сброшенную больным во время его рывка, и смочил ее в предусмотрительно оставленной рядом плошке с водой.
- Не пытайся вставать, и не нужно больше крика, - предупредил он, возвращая компресс на взмокший лоб раненого. Дон Диего на миг прикрыл глаза от этого холодного прикосновения, освежающего и оживляющего после упадка сил. – Лучше будет, если постараешься и говорить поменьше. Мы – на «Энкарнасионе», и твой сын не пострадал. Всё уже позади.
- Конечно… ты же здесь, - кривая улыбка промелькнула на заживающих губах младшего из братьев. Он старался, чтобы голос его звучал с обычной ясностью и живостью, но по затаившейся горести во взгляде дона Мигеля уже видел, насколько эфемерны его попытки. – А я - я здесь давно?
- Мы приняли вас на борт полтора дня назад. Ты был без сознания почти трое суток, - черты адмирала были строги, но дон Диего понимал, что в этом была повинна лишь маска сдержанности и подкравшееся утомление. – Мы с Эстебаном по очереди были рядом, когда только могли. Ждали, пока тебе станет лучше…
- Я думал, что умираю. Что он все-таки поджег фитиль, и…
- Я знаю, Диего. Знаю. Не надо об этом, - тихо, но решительно остановил его дон Мигель. Забрав стоявшую на небольшом столе кружку, он протянул ее брату, и тот слегка приподнялся на локте, позволяя тому напоить себя. Он попытался придерживать ладонью чашу, но пальцы его подрагивали, и эта дрожь отдавалась жжением в саднившем запястье. Неужели все же удалось перервать те веревки? Неужели помощь подоспела вовремя, благодарение Богу?..
- А «Синко Льягас»? – капитан едва не закашлялся, разрываясь между мучительным неведением и не менее мучительной сухостью в горле, которую удалось отчасти смягчить чистой водой, благословенным питьем без жуткой горечи из кошмаров. – Его удалось отбить? Я пытался, Мигель, я вел его…
- Брат, тише. Сейчас обойдемся без этого, - ладонь адмирала весомо легла ему на плечо, и казалась чуть прохладной сквозь тонкую ткань чистой рубашки. У Мигеля руки всегда были теплые, отстраненно подумалось испанцу. Значит, это у меня жар еще не до конца спал… - Врач сказал, что сейчас любые встряски тебе вредны.
- Который из них? – горько оскалился дон Диего. Тоскливое предчувствие уже смешалось в его груди с холодком вины и покалыванием стыда: Мигель не стал бы молчать об отвоеванном корабле. Уклончивый ответ из уст решительного флотоводца сам по себе превращался в признание. Тот же, судя по всему, знал достаточно, чтобы понять смысл его злой иронии – и мгновенно вспыхнуть от гнева, скрытого за броней самообладания, но люто сверкающего во взгляде и звенящего в напряжении мышц.
- Я этого мерзавца изловлю и разделаю прямо на палубе, дай только срок, - выдохнул дон Мигель, и за приглушенностью его голоса угадывалось рычание. – Это я тебе обещаю. Но эта дрянь не стоит того, чтобы тебе сейчас стало хуже. А медик сказал – может.
- Медик твой слишком много о себе возомнил! - резко отозвался дон Диего, взъярившись от этого предположения. Не хотелось и на миг допускать мысль о том, что подобное могло быть правдой, что какая-то ерунда, словесное сотрясение воздуха, может оставить на нем свой отпечаток. Если бы не эта злополучная лихорадка, он не позволил бы, чтобы такая мысль возникла хоть у кого-то. Пусть пока не получалось встать, но он все же добрался раненой рукой, покоившейся было поверх смятой простыни, до ладони адмирала, мягко поглаживавшей его плечо. Накрыл пальцы брата своими, пытаясь унять свою болезненную дрожь и перенять хоть немного этой живительной силы и твердости. – Мне нужно прийти в себя. Нужно знать, что произошло. Что бы там ни было – не сломаюсь, не фарфоровый.
- Ты уж точно не фарфоровый, - фыркнул дон Мигель, и в его тоне прозвучало едва заметное облегчение. Твердость возвращалась в голос Диего, взгляд постепенно разгорался, и это зрелище понемногу снимало груз с души адмирала. – Ты выжил. Наш доктор, когда узнал, что было, заявил: чудо и милость Провидения. У тебя хватило сил вернуться…
- Но этого оказалось недостаточно, чтобы вернуть корабль? – тихо спросил капитан, невольно сжимая ладонь брата в своей. – «Синко Льягас» мы потеряли?
- Да, - тяжело и неохотно признался адмирал, глядя ему в лицо. Всматривался с опасением, словно ждал недобрых признаков нового потрясения, - но брат его лишь печально улыбнулся одними уголками губ.
- Вижу. Расскажи, что произошло вслед за… тем.
Опустошенность, горечь и пронизывающая вина. Эти чувства пожирали бы его изнутри, если бы их не смягчали и не сдерживали всеми силами – и душевными силами самого дона Диего, и усилиями его родных, на которые те отнюдь не скупились. Рассказ дона Мигеля сквозил попеременно досадой и яростью, в нем чувствовалась грусть, но не было ни единого слова обвинения. Дон Диего тогда с трудом заставлял себя не отводить взгляд от лица своего командира, ожидая справедливого упрека и гнева за свою ошибку, за преступное своевольство и постыдное поражение – но не встречал их. И все еще не позволял себе поверить в очевидную и непреложную истину: для его старшего брата обрушить на него свое негодование за случившееся было столь же немыслимо, как сжать в кулак ладонь, бережно легшую на плечо раненого, и нанести удар.
Из-за этого тягостного ожидания и затопившего душу стыда испанский капитан далеко не сразу осознал, что в каюте их было трое. Эстебан уже стоял в проеме приоткрытой двери, безмолвно слушая повесть дяди, не решаясь войти или привлечь к себе внимание. Юношу то бросало в краску, то охватывало бледностью, его взгляд был устремлен на отца, и что-то мучительно дрогнуло в его лице, когда рассказ адмирала утих, а дон Диего наконец-то поднял глаза и увидел замершего в дверях сына.
- Прости меня…
Он хотел сказать еще что-то, но спазмом перехватило горло, и словно не стало ни слов, ни дыхания. Не было верных выражений для того, что он хотел высказать – для того, насколько он был виноват перед Эстебаном, как чудовищно подвел и как непростительно бросил сына один на один с подобным испытанием. Как поставил на карту все, решив вести корабль к Эспаньоле, и в последний миг до конца осознал, что расплатой за ошибку могла стать и жизнь Эстебана – там, на корме, у этих чертовых пушек… Все это сплелось в жуткий змеиный клубок, едва не разрывая его грудную клетку изнутри – и застыло, замерло, когда юноша влетел в каюту и рухнул на колени возле изголовья отца, сжимая его ладонь обеими руками и уткнувшись в нее лицом. Горячий срывающийся шепот вывел капитана из оцепенения, возвращая ему голос.
- Ты сможешь меня простить?
- Вы простите меня, отец?..
Этого было более чем достаточно, чтобы заполнить все пробелы в рассказе адмирала. Все то, о чем не стал бы говорить никто из троих – попросту не было привычных и знакомых слов для того. Но и без того становилась ясна простая истина: бешеная ненависть к себе за проигрыш и фатальный провал оставалась лишь в разуме раненого капитана – и не отразилась ни в ком из его родных. И хотя ему казалось, что теперь он заслуживал трибунала, но в этот миг в душу его закралась первая благотворная мысль: если моя жизнь и стоила спасения после этого позора – то вот единственная тому причина.
Вмешательство врача понемногу сводилось к простому наблюдению и все более частому упоминанию имени Божьего – не сказать чтобы всуе, поскольку к тому были причины. Дон Диего, доставленный на «Энкарнасион» в полумертвом состоянии, поправлялся стремительно – словно его организм опомнился от пережитого потрясения и яростно отвоевывал у болезни свою прежнюю закаленную силу. Нервная горячка, чем бы она ни была в итоге, утихала, как лишенный растопки костер. Испанский капитан, однако же, еще нуждался в заботах медика – тот внимательно следил за возможными признаками возвращения жара или сердечного приступа, за тем, не проявится ли какое-то повреждение грудной клетки, отмеченной пугающего вида синяками совершенно умопомрачительного происхождения.
Этот человек вернул меня с того света? Человек, ставший моим убийцей – спасал меня?
Для чего, Сангре? Что за причина вам была так биться надо мной, как рассказывал Эстебан? Положим, вы могли устрашить сына угрозой моей смерти, но зачем было оберегать меня после того, как ушел «Энкарнасион»?
Неужели это вас я почувствовал тогда? Дьявол помог мне выбраться из преддверия ада – ирония совершенно в вашем духе…
Вы собирались отнять у меня все. Честь, достоинство, право уважать самого себя. Угрожали убить моего сына. На этом фоне меркнет и ваше заявление о том, что прежде вы убьете меня. Так что за безумные взгляды на жизнь заставили вас меня спасать, треклятый пират?!
Не те ли самые, что подтолкнули вас мне верить?..
Знаете, а ведь наш разговор еще не закончен. При следующей встрече я перерву вам глотку и напою вашей кровью доски моего корабля – но перед тем, обещаю, мы побеседуем. Мне нужно многое от вас услышать, Сангре.
Сохраню за вами это имя. То, другое, отчего-то дерет когтями по спине. И руки все еще болят…
Оставаться в постели было тяжело. В первую очередь мучило и злило накатывающее ощущение стыда, собственной слабости – и поначалу даже не было сил взбунтоваться и продемонстрировать перестраховщику-врачу, что нет нужды держать его в койке. Ни физических – самовольная попытка тем же вечером подняться на ноги не увенчалась успехом, и дойдя до двери, испанец уже был вынужден вернуться в постель медленными шагами, цепляясь за переборку, - ни даже моральных. Желание упрямо и преждевременно встать на ноги разбивалось об одну мысль о неодобрительном взгляде Мигеля и о возможном приказном тоне из уст брата. Сейчас, когда слишком свежими были и душевные раны, и угрызения совести, было больно вообразить себе это – жестокое чувство униженности не заставило бы себя ждать.
Он и так был опозорен. Своими же руками загнал себя в ловушку, и теперь отчетливо понимал – ничто еще не закончилось. Предчувствовал это по накатывающему оледенению и тревоге перед тяжелым прерывистым сном, по горечи в собственном голосе, которую приходилось глушить и прятать, чтобы не встревожить родных. По тому немногому, что оставалось ему в часы уединения – саднящей боли в груди и запястьях, неизменно сухим глазам и беззвучным разговорам с недосягаемым и непобежденным врагом.
Пока что – непобежденным. И с этой мыслью в его душе никогда не сумел бы ужиться покой.
Я ведь был готов умереть. Я не скрывался от смерти – более того, что-то подсказывало, что мне не дотянуть до того момента, как «Синко Льягас» очистят от этой погани. И когда проклинал этого дьявола на все лады – ждал удара ножом или петлю на шею. Это ничего бы не изменило: «Энкарнасион» разделался бы с ними, а мой позор был бы смыт кровью. Но затем…
Что произошло? Почему я сломался от этого варварства, хоть сознательно шел на смерть?
Почему меня предало собственное тело?
Неужели этот перемудривший доктор прав? Неужели я попросту… не выдержал страха?!
Не верю, черт вас всех раздери, не верю!
Со стиснутыми зубами, со злым упорством в глазах он вновь и вновь пытался окончательно стряхнуть с себя болезнь, нелепое напоминание о собственном мгновении слабости. Вся та ярость, которую он обрушивал на своих палачей в последние сознательные секунды, теперь разгоралась в нем с новой силой, направленная уже на самого себя. Пока что не было возможности схватиться с врагом – но ради самого шанса на эту схватку, ради скорейшего ее приближения нужно было для начала выиграть войну с собственным организмом, возомнившим, что можно позволить себе еще хоть сутки бессилия.
Мысль о новом столкновении с Бладом, с Сангре, придавала сил, распаляя в испанце гнев и предвкушение. Пережитый страх забился куда-то на задворки души, скрытый, запечатанный наглухо – страх отнюдь не перед обыгравшим его авантюристом, и даже не перед жестокой фортуной, которая поманила спасением, подвела «Энкарнасион» так близко, и затем обманула самым бесчестным образом. Нет, все это скорее ободряло – ибо было внешней опасностью, против которой можно было обнажить оружие, заострить рассудок и сполна насладиться местью и гордой усмешкой победителя.
Но как же нестерпимо страшно думать, что эта убийственная боль в груди, эта волна ужаса изнутри – что все это могло произойти со мной…
Потому что если могло – то кто заверит меня, что не произойдет снова?
Ответ был прост, и пришел спустя двое суток, когда все еще бледный, но решительно покинувший каюту дон Диего медленно шел вдоль борта, подставляя лицо алым лучам заката и позволяя им скрасть и скрыть печать пережитой болезни на его лице. Я заверю. Я и только я. И неважно, случится это или нет – я не стану бежать или отлеживаться, поддаваясь этой бесовской заразе. Убьет – так убьет. А если нет – то убью я, и уже прекрасно знаю, кого именно.
Это была бравада, и он сам прекрасно это понимал. Человек остается человеком, хрупким, как все живое, сколь бы ни был силен в нем романский дух или фамильная гордость. И повторяя про себя эти жгучие фразы, он словно старался выжечь из своей памяти тот роковой миг надлома, или хотя бы отгородиться от него пылающей стеной.
Но поднимаясь на мостик и встречая одобрительный и твердый взгляд дона Мигеля, его младший брат уже чувствовал с недоброй усмешкой: огня еще хватает.
Три корабля адмиральской эскадры уже стояли на рейде в гавани Сан-Хуана. Их было видно издалека: ясный прозрачный день не скрывал ни высоких мачт, ни развевающихся на них флагов. «Энкарнасион» возвращался к своим собратьям, чтобы выйти в открытое море и со свирепостью львиной стаи охранять эти воды и берега от вражеского посягательства. И теперь были основания верить, что их предводитель вложит все свои силы и умения без остатка в грядущую охоту.
Охотничий азарт в нем уже разгорелся, подумал дон Диего и встряхнул головой, испытывая смесь предвкушения и беспокойства. Стоя на шканцах и глядя на распростершийся впереди берег Пуэрто-Рико, испанский гранд размышлял о том разговоре, что вышел у него с адмиралом парой часов ранее. Приятного в этой беседе было мало, потому что грозные и гневные нотки в голосе дона Мигеля не угасали до самого ее завершения – пусть ни одна из них и не адресовалась младшему брату. Дело касалось тех восьми человек из экипажа «Синко Льягас», чье пьянство на вахте вместе с двумя погибшими часовыми послужило причиной всей развернувшейся катастрофы. Иронично, но именно они и уцелели, в то время как большая часть команды погибла под канонадой, а неделей позже вслед за теми едва не отправился их капитан. Четырнадцать гребцов, что доставили дона Диего с его сыном на «Энкарнасион», больше не были в одной лодке ни в каком смысле – их судьбы разделились. Шестеро из них уже стали частью команды флагмана, неповинные в беде и имевшие основание рассчитывать на благосклонность адмирала. А вот остальные, как выяснилось тем утром, попали из огня да в полымя: выбравшись живыми из рук пиратов, они были в шаге от трибунала и виселицы уже на борту испанского корабля.
Дон Мигель был в бешенстве. Обстоятельства захвата «Синко Льягас» были таковы, что жизнь восьмерки идиотов, нарушивших приказ командира, не стоила теперь ни единого песо. И если что-то еще удерживало разгневанного адмирала от расправы, то барьером этим было его осознание собственного гнева. Командир эскадры достаточно хорошо знал себя, чтобы понимать: порой шквал его ярости может выйти за пределы справедливости и долга. Именно поэтому принятие решения он отложил до той поры, пока не счел возможным посоветоваться с братом. Дон Мигель недвусмысленно дал понять в этом разговоре: одного слова будет достаточно, чтобы косвенные виновники пережитых капитаном страданий распрощались с жизнью еще до захода солнца.
И этого слова не прозвучало.
Наверное, раньше я захотел бы видеть этих недоумков мертвыми. Очень вероятно, что пройдет какое-то время, и я вновь этого пожелаю. Но сейчас - я не могу приговорить к смерти кого-то, кто тоже был там. Кому повезло выжить.
Эти глупцы не уберегли мой корабль. Который я сначала притащил к английскому берегу, затем оставил с ничтожной охраной, а в итоге не сумел отвоевать. И теперь я не могу найти в себе силы быть им судьей – а злости к ним тоже нет, что-то надломилось во мне, и пока еще хрупко, как ребра под синевой кровоподтеков…
Пощади их, брат. Сделай так, чтобы они не болтали о случившемся, возьми за глотку и заставь проглотить языки – но не убивай.
Это было непривычно и неспокойно – и в то же время что-то отлегло от сердца, дало вздохнуть чуть свободнее. Сейчас дон Диего почти мог вдохнуть полной грудью, ощутить упоительную свежесть бриза и вновь различать звуки, запахи, краски мира. Тень пережитого уже не нависала над ним так плотно – и можно было надеяться на то, что время и возвращающиеся силы развеют ее окончательно.
Развеют - как ветер подхватил и рассеял облака дыма, что заклубились над бортами кораблей, приветствовавший появившийся на рейде флагман. Грохот канонады был всего лишь салютом, холостым и не несущим угрозы - такой же привычный, как крики чаек, шум прибоя, матросские песни или перебранка моряков, погружающих припасы на корабль. Понятный. Нормальный. Ожидаемый.
И все же он заставил дона Диего замереть на месте, вцепившись в деревянный поручень до побеления пальцев, отдавшись мгновенным напряжением в каждом мускуле – будто в следующий миг нужно было броситься в яростную драку, обороняться, не щадя себя. Гортань сдавило, дыхание оказалось перебито этим жестоким спазмом, и уже знакомое ощущение продрало по конвульсивно сжавшимся легким - задыхаюсь! На какое-то мгновение разум едва не дал слабину, не воскресил вспышку боли под ребрами и тугие петли каната на запястьях – но старый страх, нахлынувший прибойной волной, в следующий миг отшатнулся от взорвавшегося в его рассудке гнева, заставив краску броситься ему в лицо, а участившийся было пульс отдать уже не испугу, а бешеному негодованию. Это еще что за ерунда?! Если эта дьявольщина отзовется еще и так – нет, нет, этому уж точно не бывать!
- Огонь! – прорычал он сдавленно и негромко, словно отдавая приказ, и не думая о том, услышат его или нет. И этого вызова, этого оскала в лицо налетевшей изнутри беде оказалось достаточно, чтобы переломить ее, вобрать в себя глоток воздуха и стряхнуть со своего горла незримо сжимавшие его бесплотные пальцы. Ответным рычанием пророкотал залп с «Энкарнасиона» - оглушительный, совсем близкий, отдававшийся в теле через доски палубы. Прокатившийся через надсадно бьющееся в груди сердце, отозвавшийся дрогнувшим и рваным выдохом – и никого не убивший.
Все-таки - не убивший.
Нет, еще не все потеряно. Далеко не все.
Будет непросто. Будет – неясно, как, какими силами и путями. Будет страшно. Будет невозможно сказать об этом – гордость сведет челюсти. Будет еще тысяча непредсказуемых поворотов, и все же эта игра стоит свеч. Об этом то нашептывали, то звенели, то рычали и пели его мысли, когда флагман рассекал бирюзовые волны знакомой бухты.
Совсем недавно я покинул эту гавань, будучи капитаном «Синко Льягас». Я рвался в бой и не верил в неуспех. Сейчас я возвращаюсь сюда раненым, без корабля и команды, благодаря небеса лишь за то, что сберегли от беды моего сына. Самому мне, быть может, и стоило погибнуть, но не отдавать свой фрегат…
Но вышло так, что я жив. Ты сам не дал мне умереть, демон. Ты сам затеял эту игру, и будь я проклят, если позволю тебе выиграть всухую. Чего бы мне это ни стоило, но я вновь выйду в открытое море – из этого самого порта. Выйду на охоту. На дуэль. На наше с тобой рандеву.
Ничто еще не потеряно. Ты вырядился в мою одежду, занял мою каюту и командуешь у меня на борту – что ж, наслаждайся до поры. Самого главного ты у меня не отнял. Я все еще готов драться до последней капли крови. За флаг над моей головой, за крест на моей груди и за двоих людей, что отвоевали меня у смерти и стоят сейчас бок о бок со мной. А это, поверь, немало.
И за себя. Я оскорблений не прощаю – и ты расплатишься со мной в полной мере. Возвратишь мне мой корабль и стократ возместишь все остальное. По-другому быть не может, потому что я так желаю, и я – здесь.
Я все еще здесь.